Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»
Шрифт:
Меня спросят, почему я, вместо того чтобы продолжать свою интереснейшую тему о тождестве Возрождения и Христианства и о тождестве Парнаса и св. Афонской горы именно с эстетической точки зрения, вдруг отклоняюсь и занимаюсь мазанием дегтем ворот хлева, где живут, хрюкают, визжат, лают и ворчат антимузы? Я на это отвечу словами великого римского поэта:
«Трудно не писать сатиры».
Как нам уже неоднократно приходилось повторять, мы живем в эпоху настоящего и сознательно принятого культа всестороннего уродства и такого же всестороннего гонения на красоту, в чем бы и как бы она себя ни проявила. Поэтому научно-философское исследование о сущности красоты должно повлечь за собой такое же научно-философское исследование о сущности уродства, безобразия или же идти параллельно с ним. Однако в силу ряда причин, а главное, чтобы не разбивать внимание и чтобы не стать профанатором такого великого сокровища, такой великой и, можно сказать, верховной ценности, как красота, мы завершим анализ проблемы красоты и ее феноменологию, не разбивая ни внимания, ни сердечно-эмоционального расположения, столь необходимых для постижения метафизики прекрасного образа, или вообще метафизики прекрасного, включая сюда платоно-кантовскую тематику « красоты в себе », чего мы коснемся в конце настоящего исследования.
Брать прямо «в лоб» и «на абордаж» такую тончайшую тему, как тема красоты, несмотря на ее главенство среди прочих философско-метафизических и богословских тем, несмотря на всю ее мощь, на ужасающую, непреодолимую силу, понятую Платоном, Плотином и Достоевским (не говоря уже о других крупнейших авторах и артистах, творцах прекрасного во главе с Господом Богом), подходить к такой теме, что называется, «здорово живешь» невозможно, да и недостойно мыслителя, сознающего свою ответственность. Вот и нам пришлось подойти к этой теме издалека, показав всю ее важность, глубину и ответственность и пытаясь ответить на такой важный и опасный вопрос, как связь мотивов и тем возрожденско-«языческих» и христианско-аскетических во всем их разнообразии.
Подойти вплотную к теме красоты и попытаться определить красоту возможно, лишь исследуя ряд родственных тем и антитез, которые стоят временно в центре внимания исследователя и даже прямо красотой и не именуются. Сюда относятся, например, бытие, познание, любовь, добродетель и др. С этим соединено и много других, меньших, нередко компрометирующих и профанирующих основную тему вопросов.
Это похоже на евангельскую ловлю рыбы, где рыбари забрасывают невод почти наудачу, вытаскивают его с тем, что в ту пору попалось под руку, и, севши на берегу, собирают годное в сосуды, а неподходящее или же вовсе негодное устраняют… И тогда выясняется, что тема красоты в высшей степени разнообразна и многообразна, многолика и даже, так сказать, «протеевидна», – что самое жуткое. Недаром великий знаток этого рода циклов красоты, где в центре внимания стоит женщина – София, Вл. Соловьев, столь повлиявший на Блока, оказывается тоже, так сказать, существом « протеевидным », как и его предмет.
Но страшно мне – изменишь облик ты.
Это значит, что в процессе определения красоты и по мере определения происходит и изменение ее сущности, так же как и изменение ее субстрата.
Поэтому еще большой вопрос, – можно ли вообще определить красоту – именно в силу ее протеевидной морфологии, – хотя нельзя никак сказать, чтобы не было и не наблюдалось устойчивых образов красоты… Наблюдаются!.. И еще какой красоты:
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей.
Несомненно, существует торжественная мистерия красоты, ее литургическое действо:
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сияньи голубом.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Тоска от созерцания прекрасных объектов есть очень характерный признак присутствия в них подлинной красоты, ее, так сказать, «Платоновой идеи». Более или менее, в порядке акциденциальном, ее удалось передать Чехову в его превосходном рассказе «Красавицы» – хотя там и нет никакой философии, но зато есть много искусства и меткой наблюдательности, зоркости артиста. Эту «тоску красоты», которая так сродни «тоске любви», и, может быть, даже совпадает с ней – во всяком случае в пределе, – можно, пожалуй, объяснить тем, что здесь не требуются какие-либо объяснения, ибо дело ясно и само по себе, без объяснений…
Там кто-то манит за собою,
Да крыльев летать не дает.
Или же, как все у того же поэта (Фета):
Как ясность безоблачной ночи,
Как юно нетленные звезды,
Твои загораются очи
Всесильным, таинственным счастьем.
И все, что лучом их случайным
Далеко ль иль близко объято,
Блаженством овеяно тайным, —
И люди, и звери, и скалы.
Лишь мне, молодая царица,
Ни счастия нет, ни покоя,
И в сердце, как пленная птица,
Томится бескрылая песня.
Подлинная красота и ее сопровождающая любовь – ибо нельзя не любить красоту – всегда есть зов Небесной Афродиты в мир иной или в миры иные. Для того чтобы улететь туда и увидать великую, обычным очам недоступную тайну, необходимо вырастить себе, вернее, своей душе особые крылья… Это процесс мучительно сладостный, с невероятным искусством и избытком небесной красоты описанный Платоном в диалоге «Федр».
Истинная красота, или лучше истинное узрение подлинной красоты, так же как и красоты подлинника, есть нечто самодовлеющее, это «вещь в себе », в своей сфере, это, наконец, та « красота в себе », для узрения которой нужно, так сказать, «второе зрение», духовные очи, «вещие зеницы». Узреть ее удается лишь немногим, а выразить увиденное – почти никому… Высказывает это лишь подлинный и большой артист, у которого его дар, как правило, сочетается с даром пророческим, хотя этот двойной дар и означает двойное иго, двойное крестоношение… «Отложение житейского попечения», говоря церковным языком «херувимской песни», приобщение к сонму крылатых небожителей – вот условие появления этого «второго зрения». Но такой «избранник» обречен на одинокое и пустынное житие, на хулу, на брань и на поношение со стороны уличной черни. Поистине прав был Достоевский, говоря, что «цена билета для входа в гармонию нам не по карману»… И вопли, и проклятия Иеремии сливаются в один скрежещущий громовой диссонирующий аккорд с негодующими протестами Иова: это – цена «звуков сладких и молитв»…
Не тщетно уличная толпа вместе с писаками, псевдомыслителями и псевдоучеными, выражающими ее мнения и настроения, всегда так бесилась при одном только намеке на «искусство для искусства» и на незаинтересованное созерцание…
Но сад загадить надо
Затем, что он цветочный! [25]
А соловьев – истребить за бесполезность!
Но бедный соловей, милостью Божией певец, готов умереть над розой исходя в песнопениях. Такова его участь – «поцеловать и умереть»…
Только встречу улыбку твою
Или взгляд уловлю твой отрадный, —
Не тебе песнь любви я пою,
А твоей красоте ненаглядной.
Про певца по зарям говорят,
Будто розу влюбленною трелью
Восхвалять неумолчно он рад
Над душистой ее колыбелью.
Но безмолвствует, пышно чиста, Молодая владычица сада: Только песне нужна красота, Красоте же и песен не надо.
«Красоте же и песен не надо»… Какие мудрые, истинно философские слова; они обозначают самодостаточность подлинной красоты и вполне оправдывают искусство для искусства.
Помимо основного онтологического свойства красоты – самодостаточности, другим ее основным признаком надо считать ее энтелехийность.
В.В. Розанов свидетельствует, что когда однажды во время беседы на научно-философские темы зашла речь по трудному вопросу «энтелехии» и «энтелехийности», то о. Павел Флоренский в качестве примера дал чрезвычайно удачный образ: бабочка есть энтелехия гусеницы. И при этом отдаленно намекнул на то, что выход бабочки из кокона, с ее предварительным окуклением, ее вылет в качестве сверкающей многоцветной бабочки есть аналогия воскресения и иного зона жизни… Эти образы великого мыслителя, ученого богослова-натуралиста и математика требуют самого тщательного анализа и очень углубленного размышления. К самодостаточности красоты, к ее энтелехийности следует прибавить еще ее эмоциональную энергетику: красота – настолько большая сила, что ее можно считать движущим мотивом (во всяком случае основным), стимулировавшим Бога на создание мира, особенно приняв во внимание, что «мировое все» – космос и означает вселенскую красоту.
Не следует также забывать и то, что каждый период-эон-день творения, начиная с создания света (не забывать и синонимизм – космос-свет), Бог встречал в экстатическом восторге похвалой – любовным приветом:
– И се добро зело – и вот хорошо весьма!
Из этого видно, что метафизика и философия красоты самым тесным образом и по существу соединены с великой и бездонной тайной творения, с категорией творчества, которую, как правило, ученые и философы тщательно обходят, стараясь заменить чем-нибудь менее «скандальным», например разного рода или вида развитием – эволюцией. При этом забывают, что эволюция есть все же дифференцированный процесс творчества, разделенный квантами времени-пространства и представляющий собою своеобразный «пунктир», в виде которого воспринимается «мировая линия » Бернгардта Римана.