ЖАНРЫ

Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

Ильин Владимир Леонидович

Шрифт:

Языков в своем дивном стихотворении об Илии и Елисее дает понять это вдохновение, которым зажигает полет гения перед лицом другого гения. О. Сергий Булгаков в своем метафизическом и богословском разборе «Моцарта и Сальери» Пушкина развивает с громадной силой и глубиной тот же ряд идей – но в обратном порядке, – то есть применительно к жуткой греховной болезни, которая имеется налицо в случае зависти и прямо нас уводит к зону падения Денницы, потемневшего до тех степеней, когда он стал сам отцом тьмы и искусил род человеческий соблазнами дуализма или даже прямого сатанопоклонства в его разнообразнейших формах до материализма и атеизма нынешних времен.

Но в отношениях Александра Блока к Аполлону Григорьеву не только этого не случилось, но случилось обратное – признание Блоком всей полноты дара за русским Дионисом – Аполлоном Григорьевым (так же как и в отношении Фета и Владимира Соловьева, не раз зажигавших огнем своего вдохновения автора «Скифов»), Это показывает, что А. Блок был внутренне личностью очень большой и благородной. Что же касается его взаимоотношения с поэзией Аполлона Григорьева, то можно здесь сделать два предположения глубинно-метафизического, «потустороннего» характера: либо у них была, так сказать, «общая муза», либо муза Блока воспламенялась от присутствия, блеска и огня музы Аполлона Григорьева.

Во всяком случае средствами поэтического выражения легче решить эту труднейшую тему метафизики творчества, чем холодными (по необходимости) рассуждениями, как бы находчивы и изобретательны они ни были, ибо здесь в свои права вступает в конце концов «скрытая гармония» Гераклита, которая «сильнее открытой». Вот это поистине гениальное стихотворение Языкова «Гений», которым несомненно Языков заслужил обязывающее восклицание Пушкина: «Клянусь, Языков, близок я тебе».

ГЕНИЙ

Когда, гремя и пламенея,

Пророк на небо улетал,

Огонь могучий проникал

Живую душу Елисея:

Святыми чувствами полна

Мужала, крепла, возвышалась

И вдохновеньем озарялась,

И Бога слышала она!

Так гений радостно трепещет,

Свое величье познает,

Когда пред ним гремит и блещет

Иного гения полет;

Его воскреснувшая сила

Мгновенно зреет для чудес…

И миру новые светила —

Дела избранника небес!

Это стихотворение было написано Языковым в 1825 г. – в год, когда гений Пушкина расцветал для «Бориса Годунова» и когда Мицкевичем было сказано: «Если судьба захочет, ты будешь Шекспиром» (Tu eris Shakespeare si fata voluerunt). Судьба этого не захотела, но зато полет гения Пушкина зажег Аполлона Григорьева, и полет Аполлона Григорьева зажег дивный дар Александра Блока.

В тот же роковой и прекрасно-несчастный 1843 год, в сентябре, было написано трагическое стихотворение «К Лавинии», идущее по силе и мрачному блеску в паре с стихотворением «Над тобою мне тайная сила дана».

К ЛАВИНИИ (I)

Что не тогда явились в мир мы с вами,

Когда он был

Еще богат любовью и слезами

И полон сил?..

Да. Вас увлечь так искренно, так свято

В хаос тревог

И, может быть, в паденье без возврата

Тогда б я мог…

И под топор общественного мненья,

Шутя почти,

С таким святым порывом убежденья

Вас подвести…

Иль, если б скуп на драмы был печальный

Все также рок,

Все зк вас любить любовью идеальной

Тогда б я мог…

А что ж теперь? Не скучно ль нам обоим

Теперь равно,

Что чувство нам, хоть мы его и скроем,

Всегда смешно?..

Что нет надежд, страданий и волненья,

Что драмы – вздор

И что топор общественного мненья —

Тупой топор?

В этом стихотворении, печально-мрачном, поистине «байроническом» (в лучшем смысле слова) и столь созвучном второму и третьему скерцо Шопена, есть строфа, которая своей музыкой удостоилась быть весьма близкой Пушкину. Чье чуткое ухо этого не расслышит?

Да! Вас увлечь так искренно, так свято

В хаос тревог

И, может быть, в паденье без возврата

Тогда б я мог…

Сверх того из этого стихотворения, как и из другого, тоже озаглавленного «К Лавинии», видно, что драма, свершившаяся между А.И. Корш и Ап. Григорьевым, была гораздо сложнее обычной драмы просто неразделенной любви, далеко не столь мучительной, как драмы того типа, где женщина сама не понимает, не знает голоса своего сердца и даже скорее склоняется к «да», чем к «нет», и где «нет» часто возникает от разных роковых и ни от кого не зависящих случайностей, от сочетания звезд, повторим мы…

К ЛАВИНИИ (II)

Для себя мы не просим покоя

И не ждем ничего от судьбы,

И небесному своду мы двое

Не пошлем бесполезной мольбы…

Нет! Пусть сам он над нами широко

Разливается яркой зарей,

Чтобы в грудь нам входили глубоко

Бытия полнота и покой…

Чтобы тополей старых качанье,

Обливаемых светом луны,

Да лепечущих листьев дрожанье

Навевали нам детские сны.

Чтобы ухо средь чуткой дремоты,

В хоре вечном зиждительных сил,

Примирения слышало ноты

И гармонию хода светил;

Чтобы вечного шума значенье

Разумея в таинственном сне,

Мы хоть раз испытали забвенье

О прошедшем и будущем дне.

Но доколе страданьем и страстью

Мы объяты безумно равно

И доколе не верим мы счастью,

Нам понятно проклятье одно.

И проклятия право святое

Сохраняя средь гордой борьбы,

Мы у неба не просим покоя

И не ждем ничего от судьбы…

Это изумительное rerum concordia discors (согласное несогласие вещей) несомненно есть дивный эпилог завершившейся эротической трагедии, где «счастье было так возможно, так близко», хотя и не в той конъюнктуре, что в «Евгении Онегине» Пушкина. Да и мелодия здесь совсем не пушкинская, но, скорее, фетовская… Но есть здесь также и гармонии дивного байроновски-лермонтовского синтеза – и не столько сами гармонии, сколько их жажда, также и жажда «детских снов»… Эта жажда детскости доступна только гениальным натурам, ибо вытекает из «вечно младенческого» их душ, когда-то окружавших Престол их Творца и, быть может, вновь предназначенных его окружать – после того как прозвучит роковое « свершилось»…

Горестный опыт эротической катастрофы большого стиля дал Ап. Григорьеву еще и другой роковой клад – метафизическое знание женской души. И это, может быть, по той причине, что гений – существо «третьего пола», существо ангелическое, а женщина может это понять только инстинктом матери, но не возлюбленной…

ЖЕНЩИНА

Вся сетью лжи причудливого сна

Таинственно опутана она,

И, может быть, мирятся в ней одной

Добро и зло, тревога и покой…

И пусть при ней душа всегда полна

Сомнением мучительным и злым —

Зачем и кем так лживо создана

Она, дитя причудливого сна?

Но в этот сон так верить мы хотим,

Как никогда не верим в бытие…

Волшебный круг, опутавший ее,

Нам странно чужд порою, а порой

Знакомою из детства стариной

На душу веет… Детской простотой

Порой полны слова ее, и тих,

И нежен взгляд, – но было б верить в них

Безумием… Нежданный хлад речей

Неверием обманутых страстей

За ними вслед так странно изумит,

Что душу вновь сомненье посетит:

Зачем и кем так лживо создана

Она, дитя причудливого сна?

Это стихотворение, отражающее протеевидность женщины пока она не монахиня, и не святая, и не мать, написано все в том же роковом декабре 1843 г., в год и месяц завершившейся катастрофы и подведения внушенных ею горестных итогов. Эти итоги – в духе Достоевского – «сведение счетов мужчины с самим собой» – как об этом остро говорит H.A. Бердяев в своей великолепной книге о Достоевском. Результаты этого сведения для самого поэта-мыслителя были так сокрушительны, что удивляешься, как у него хватило сил еще на один опыт этого рода.

Большие личности с большой, хотя подчас и крайне мучительной и несправедливой, судьбой, к каким, несомненно, принадлежит Аполлон Григорьев, почти никогда не бывают односторонними специалистами, которых Козьма Прутков не без основания уподоблял флюсу. Как мы уже говорили, Аполлон Григорьев принадлежит истории русской поэзии, русской музыки и русской философии, с которой соединилась неразрывно и критическая оценка искусства, у него превратившаяся в философию искусства. Он проявил себя натурой ярко-творческой и своеобразной во всех этих четырех сферах, влекших его к себе с непреодолимою силой. Но у него не было интереса к социально-политической злободневности, он никогда не был увлекаем тем, что можно назвать вместе с Карлом Юнгом – «политическим неврозом». А между тем этот политический невроз, даже доходивший до бешенства, составлял единственную и притом исчерпывающую сущность противников Аполлона Григорьева…

Поделиться с друзьями: