ЖАНРЫ

Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

Ильин Владимир Леонидович

Шрифт:

Подите прочь – какое дело

Поэту мирному до вас!

В разврате каменейте смело,

Не оживит вас лиры глас!

Всем известны также негодующие «антинародные» реплики Ронсара… Но в то время как «народ» народников заслуживал только такого отношения, другой народ, народ Аполлона Григорьева, «почвенника», столь ненавидимый «светлыми личностями», подлинный народ, в качестве «старого знакомого» вошел в произведения русской литературы, вошел в души славянофилов и самого Аполлона Григорьева, пожалуй, самого талантливого и блестящего представителя славянофильства, – во всяком случае в области философии искусства.

Все миросозерцание Аполлона Григорьева есть своеобразная и в высшей степени доброкачественная «панэстетика» или, если угодно, « панэстетизм », отчасти то, что можно назвать «панэстетическим панэпикуреизмом» в связи со своеобразным культом наслаждения, «гедонизмом». Поэтому его самого можно наименовать «мучеником красоты и наслаждения», приняв во внимание, что этой редчайшей породы люди, как правило, глубоко несчастны, так как они – натуры утонченно-благородного склада. Аполлон Григорьев – вопреки своему имени – натура скорее дионисического склада, в нем много от будущего Мити Карамазова Достоевского, от невинно страждущего русского Диониса. Отличает его от Мити Карамазова громадная эрудиция и подлинный философско-мыслительский, метафизический дар. Но этот дар, как и дар артистический, которым он был в изобилии наделен, так же как и его музыкальность, только увеличили его страдальческую, страстотерпческую чувствительность. Он мог вместе с Алексеем Констант. Толстым («старшим») сказать:

С моей души совлечены покровы,

Живая ткань ее обнажена,

И каждое к ней жизни прикасанье

Есть злая боль и жгучее терзанье.

Своеобразный синтез тонкого, проницательного мыслительски-философского дара с утонченным и глубоким артистизмом сделал Аполлона Григорьева основателем особой эстетической теории познания на русской почве, в известном смысле «русским Шопенгауэром (вместе с Фетом).

Таким в глубине души был и Лев Толстой – тоже один из ярчайших отблесков «русского дионисизма», как нам уже пришлось говорить. Быть может, это и делало Л. Толстого столь чувствительным к своеобразному «уму» Аполлона Григорьева, уму, мыслящему в категориях красоты и упоения жизнью. Любопытно, что один из характернейших в этом смысле философов древности – Гегезий, последователь Аристиппа Киренейского, основателя философии наслаждения, исходя из своеобразного сократизма с железной последовательностью превратился в мрачного пессимиста с господством культа самоубийства. Но, как известно, главным искушением Льва Толстого в течение всей его жизни был страх смерти и на почве этого страха парадоксально возникавшие искушения, соблазны самоубийства и убийства (ср. его изумительную по силе эротического трагизма повесть «Диавол»), К этому направлению мысли надо отнести и Константина Леонтьева, можно сказать, двойника Аполлона Григорьева, хотя в области культа наслаждения более удачливого, чем он, несмотря на то, что оба были очень хороши собой. Видно, для удачи в этой области мало быть красивым, молодым и одаренным – надо еще и родиться под соответствующей «звездой» – в данном случае «под Венерой»… Аполлон Григорьев родился плохо, и можно сказать, что его дар и его красота равны его неудачничеству. Какая бесконечно печальная судьба и какая прекрасная судьба, вполне заслужившая афоризма Ницше: «Ты не мог победить своей судьбы – полюби же ее – тебе не остается иного выбора». Это – amor fati… Дошел ли в своем «невезении» Аполлон Григорьев до этого? Кажется, не дошел – иначе зачем же было бы ему топить свое горе в потоках алкоголя?

Русского Орфея растерзали не менады, чего ему так хотелось, но отравило мрачное и увы! общедоступное «утешение» диавольской влаги…

Жажда яркой, искрящейся, красочно-многоцветной жизни была им перенесена в своеобразную теорию познания, в его теории истины, и, в общем, удавшейся попытки показать, что привлечь нас и удовлетворить может только «цветная истина». Какое замечательное выражение, могшее вырваться только из груди отмеченного перстом Царицы муз – Эвтерпы! Любопытно, обладал ли Аполлон Григорьев «цветным слухом» в музыке?

Особенно интересна в Ап. Григорьеве его двойная духовная связь с Фетом и с Константином Леонтьевым – ибо и тут и там, хотя и в разных планах, у него связь по культу наслаждения и дионисическому упоению Жизнью. Позже он станет заодно с Достоевским по грандиозной и до сих пор в богословии почти незатронутой идее о «красоте, спасающей мир ». Разумеется, со «светлыми личностями» здесь можно было быть только «на ножах» – причем любопытно, что нападающей стороной были именно они, эти самые «светлые личности». Ап. Григорьев даже и не защищался, хотя это пытались делать и Фет, и, особенно, Константин Леонтьев. По-видимому, Ап. Григорьев в силу ему присущей необычайной душевной чистоты и незлобивости стремился найти в этой «великой клоаке» (cloaca maxima) какие-то оправдывающие черты, ибо в нем было нечто от «кающегося дворянства» и от того сорта людей, к которому надо отнести жившего и умершего среди нас проф. Г. П. Федотова, готового сравнивать красных подпольщиков с мучениками двуперстия и подвижниками Фиваиды. Кажется, только один академик П. Б. Струве (сам когда-то побывавший в «светлых личностях», но потом начисто отмывший с себя всякие следы красных нечистот) твердо и безапелляционно сказал и точно показал, что ни о какой религиозности в обитателях «великой клоаки» не может быть и речи.

Надо признать, что не только по бурному разливу дионисического упоения жизнью Ап. Григорьев был ненавистен «светлым личностям», но и по линии «аполлоновой мерности», которую он находил и которой восхищался у Пушкина.

В годы торжествующего Писарева Аполлон Григорьев пророчествует о возвращении к Пушкину. И действительно, Маяковский, в первые годы Октября «сбрасывавший с корабля современности» Пушкина, но перед смертью попытавшийся с Пушкиным «брататься», самой попыткой этого братанья показал, что время Писарева прошло безвозвратно, время же Пушкина и Аполлона Григорьева только начинается.

Необычайная сложность и утонченность натуры Ап. Григорьева (а совсем не «путанность», как говорят некоторые старикашки-педанты, которым страстность и темпераментность великого критика-мыслителя-музыканта просто противна) привели к тому, что для новых идей этого русского шеллингианца понадобились новые слова и словесные структуры, далеко выходящие из ряда «тяжких и пустых словес» мертвой семинарщины, заслуги которой в расположении «светлых личностей» – а следовательно, и кощунственного безбожия и материализма, – просто неисчислимы. За Аполлоном Григорьевым двойная заслуга в области русского культурного языка: выработка новых выражений и даже слов для надобностей философской выразительности и выработка нового поэтического языка, сделавшего из него не только предтечу Александра Блока, что для XIX века есть дело прямо-таки грандиозное, но еще и выработка собственного поэтического стиля, который можно назвать утонченным венгерско-цыганско-богемным. Родоначальником этого стиля нужно считать Пушкина и с ним некоторых других поэтов начала XIX века. Но лишь у Ап. Григорьева он доходит до апогея (например, в «Цыганской венгерке»), необыкновенно обогащая русский поэтический язык и средства его музыкальной выразительности. Этот же элемент Ап. Григорьев перенес и в музыку, как в смысле композиции, так и в смысле средств исполнения. Почва, на которой он это сделал, была столь же благодарна, сколь и опасна. Это почва так называемого «цыганского романса» или, лучше сказать, «цыганской песни», которая была насаждена у нас подмосковными цыганскими таборами, а в других местах – цыганско-молдаванскими таборами, кочующими по России. Это можно назвать очень важным привнесением в русскую, как народно-стихийную, так и художественную, музыку новых евразийских элементов. На это до сих пор как-то мало обращали внимания, хотя авторитет таких величин, как Пушкин и Лист, казалось бы, должен быть учитываем. В области художественной поэтики делу было положено благое начало, и не только начало – здесь мы наблюдаем и полный расцвет: достаточно назвать имена Пушкина, Фета, Полонского, Дельвига, Ап. Григорьева и, наконец, Александра Блока. Лев Толстой ввел этот элемент в драму («Живой труп»). Любим Торцов, в драме «Бедность не порок» Островского, есть несомненно отчасти портрет Ап. Григорьева, с которым Островского связывала тесная дружба. Сверх того, вся драма «Бедность не порок» буквально напитана, напоена элементами цыганско-богемного разгульного и настолько забирающего характера, что им в конце концов уступает неподатливая, кряжисто-твердокаменная натура Гордея Торцова. Захватывают они по-своему даже такую мрачную и несимпатичную личность, как Коршунов. Гитара «Вафли» в финале невыносимо тоскливого «Дяди Вани» Чехова тоже сродни цыганской меланхолии. Три существования разбиты вдребезги, а может быть, и четыре, если считать Елену Серебрякову. Да и доктору Астрову «не без лиха», говоря украинским диалектом… Все это сосредоточивается в треньканьи вафлиной гитары: над самим несчастным музыкантом судьба надругалась как ни над кем…

А чего стоит финал пушкинских «Цыган»…

Кстати сказать, по поводу «цыган» и гордого Алеко уже не раз было указано, что инициатива истолкования этой вещи великого русского поэта в духе и стиле Достоевского принадлежит, собственно говоря, Ап. Григорьеву. Этим замечанием мы нисколько не хотим унизить гениального русского романиста-трагика, но только считаем необходимым воздать должное «униженному и оскорбленному» Ап. Григорьеву, до дна испившему от чаши разочарований и житейских ударов, пришедшихся на долю Любима Торцова. Кроме того, сам Достоевский чрезвычайно высоко ставил Ап. Григорьева, пригласил его в число сотрудников своей газеты «Время» и всячески выдвигал его, как это он сделал и в отношении К. Случевского, затравленного «светлыми личностями» (кого только не травили эти люди?).

Не кто иной, как Ап. Григорьев указал на чудесное многообразие и космический размах творчества автора «Медного Всадника»… Он же впервые указал на размеры таланта Н.С. Лескова и, вообще, его заметил.

А как дороги были и Аполлону Григорьеву, и всем славянофилам те древние храмы и звонницы, куда «униженные и оскорбленные», которых всегда было так много на Руси и число которых так безмерно возросло со времени Октября, уходили выплакивать свое горе. Ведь для него это было не только средоточием той тайной красоты, которая некогда, когда «сон станет явью», воссияет над миром. Для него это было и университетом, и академией, и консерваторией, и всем, всем… И как он умел находить средства для выраженья всего этого, он, мыслитель, поэт и музыкант, со своею волшебной гитарой…

Лермонтов, Гончаров, Лев Толстой и все самое значительное не только в русской но и в мировой литературе – все это нашло отзвук в этом упоенном красотою страждущем Русском Дионисе…

Он один из первых (если не считать Константина Леонтьева) знал, что и как можно и должно писать о Льве Толстом. А Гончаров с его «Обломовым»? Ведь по сей день хороший прогрессивный тон тут требует лишь усмешечек… Бессмысленный хохот – это, кажется, единственная реакция Ляцких и К0 по поводу Обломова, если не считать заезженных социально-экономических рацей… Но Ап. Григорьев понял, как надо отнестись к такому произведению, в чем трагедия Обломова и в чем красоты этого дивного романа, где уже один «Сон Ильюши Обломова» принадлежит к перлам мировой литературы как великая поэма в размеренной прозе…

Мы упомянули о блестящей книге Розанова «Русские литературные изгнанники». Книга эта – едкая и скорбная. Но у Розанова по этой теме был предтеча – Аполлон Григорьев, написавший «Явления русской литературы, пропущенные русской критикой». Несмотря на всю свою необычайную широту и слишком большую терпимость, здесь мыслитель-критик не выдержал и с горечью обронил один из своих бессмертных афоризмов:

«Насмешка – вечный стыд русской критики»…

К этому от себя мы прибавим, что вечный стыд русской критики – сама эта критика, бесчестная, бездарная, безграмотная, дикая…

Поделиться с друзьями: