ЖАНРЫ

Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

Ильин Владимир Леонидович

Шрифт:

Зачем скосили с травушкой

Цветочек голубой?

А ты с худою славушкой

Ушедши за гульбой?

Ой, яблонька, ой, грушенька,

Ой, сахарный миндаль, —

Пропала наша душенька,

Да вышла нам медаль!

Этим и другими этого же рода мотивами репутация Иннокентия Анненского не могла быть подорвана: слишком велика была она в академических кругах как репутация ученого-филолога, классика и переводчика Эврипида. Да и в другую – возрожденскую – эпоху жил он: в эпоху, когда «дело Белинского и Аполлона Григорьева» было уже пересмотрено – и к невыгоде Белинского. В самом деле: на стороне Ап. Григорьева, как и на стороне Иннокентия Анненского, были громадная ученость и знание шести языков, блестящий ум и безошибочный вкус, мастерство во владении родным русским языком. Что может противопоставить этому защитник Белинского? Незнание ни одного языка, безвкусный интеллигентский жаргон вместо живого языка русского, в литературных вкусах – решительное предпочтение Достоевскому Фенимора Купера (которого он не мог читать по-английски)… предпочтение Кольцова Боратынскому… И проч. в этом роде.

Бедный советский начетчик некий Громов из кожи лезет на своем продолжающем неуклюжее «натягивание хомута на кобылу клещами» интеллигентском жаргоне, чтобы доказать «правоту» Белинского именно в том, что Ап. Григорьев «совсем не поэт» и к тому же «реакционер». Но тогда зачем и издавать его? Ведь, говоря словами самого Ап. Григорьева, «о нестоящем и писать незачем»?!

Оккультизм Тургенева

Мы знаем, что ныне Тургенев не в моде у тех, кто делает погоду на большом литературном рынке, именно в области романа. Впрочем, в настоящее время большой роман в стиле Бальзака, Достоевского или Толстого вообще невозможен по целому ряду причин. «Тихий Дон» Шолохова даже умилителен своим желанием следовать технике и содержанию большого русского романа, но и только. Думается, что и сам его автор вряд ли метит в Толстые: он слишком для этого умен и талантлив. Что же касается «Доктора Живаго», которым определяется сегодняшний или, если угодно, вчерашний день русского романа, то это совсем особый случай, которым следует заняться отдельно.

Почти все романы Тургенева устарели, за исключением «Дворянского Гнезда» и отдельных эпизодов других романов, из которых, пожалуй, самый удачный «Отцы и дети» вследствие необычайной яркости центрального персонажа – Базарова и трагической проникновенности, с которой обрисован его конец.

За этими исключениями, романы Тургенева стали «историей литературы», а некоторые из них – «Рудин» – даже и вовсе невозможно читать, если только это не делается для целей, чуждых искусству, например для изучения гегельянства в России, то есть с точки зрения историко-философской. В силу целого ряда причин один из главнейших источников истории русской философии составляет большая русская литература и поэзия. К сожалению, еще не появилось исследователя, достаточно вооруженного методологически для ее историко-философского использования. В этом смысле романы Тургенева, да и почти все в его творчестве драгоценно. Что же касается его произведений как произведений чистого искусства, то громадность его таланта и необычайные качества его языка нисколько не делают их устарелыми, но требуют лишь выделения и нужного освещения художественного наследия, оставленного автором «Первой любви». Пока что полную свежесть сохранили мелкие произведения Тургенева, а также, как это ни странно, его репортажи, до сих пор образцовые. Это же следует сказать и о его рецензиях. Из мелких же его вещей наиболее удавшимися надо признать те, которые либо близки к стихотворно-размеренной речи, как, например, «Стихотворения в прозе», и особенно те, которые посвящены оккультно-метапсихической и трагически-мистической тематике. Можно даже смело сказать, что Тургенев первый мистик в истории русской литературы нового времени. И это тем более парадоксально, что сам он считал себя просвещенным западником-позитивистом, маловером. Отношение к религиозно-философской и религиозно-метафизической проблеме было у Тургенева приблизительно такое же, как у Чехова. Но если Чехов едва только коснулся «стихии чуждой, запредельной», то лучшие вещи Тургенева целиком погружены в эту стихию, а некоторые из них представляют собою, в этом роде, настоящие поэтические откровения, как, например, «Призраки», «Песнь торжествующей любви», «Клара Милич».

Никак нельзя сказать, что Тургенев рисует нам мир светлых духов, ангелов, безгрешных душ, то, о чем поет лермонтовский «Ангел».

Но нельзя, конечно, назвать его агентом черной магии и певцом бесовского мира. Его оккультный мир

…Похож на вечер ясный:

Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет!

Это – «срединная» область. Верхняя сфера уходит в ослепительный солнечный свет православной мистики и вечной жизни; нижняя сфера уходит в вечный мрак адской бездны; хотя и здесь наблюдаются оттенки, боковые пути, недоговоренности – за невозможностью договорить, и, вообще, та бесчисленная гамма красок и переходов, которые свойственны подлинному и большому дарованию.

Стилю Тургенева, который с особенной четкостью и индивидуально-личной неповторимостью сказывается в его «мелких» вещах и особенно в вещах мистико-оккультных, можно было бы посвятить целое большое исследование. И это тем более необходимо, что в ту эпоху, когда жил Тургенев и на Руси свирепствовал литературно-идеологический террор «разночинцев», проблема стиля даже и не ставилась.

Характерно, что в большинстве своих ныне уже устарелых романов, где Тургенев является ловцом момента и «кувыркается» перед разночинцами, в сущности и нет ни стиля, ни вкуса, а есть только гдадкописание и высшая степень литературной техники и грамотности. Покуда он угождает текущей злобе социально-политического дня – ничего, кроме олеографий, правда, ловко выписанных, у него не получается. Хороший стиль и хороший вкус начинаются у него там, где происходит его встреча с вечным и бесконечным, – независимо от того, какова эта встреча и где она происходит – в сфере белой или черной мистики. Несомненно, лучше признавать существование темной сферы и даже погружаться в нее, чем вовсе отрицать ее существование, что есть худшая форма власти тьмы над человеком.

Небольшого размера вещи, до небольшой повести включительно, были вообще литературной специальностью Тургенева, что даже отметил такой его смертельный враг, как Достоевский. У каждого своя специальность. И довольно редки те исключительные натуры, которым даются все роды и виды творчества без исключения.

Поэтому там, где Тургенев избирает миниатюру, даже хотя бы, так сказать, «реалистическую», там он мастер первоклассный и по стилю, и по вкусу. Достаточно вспомнить «Записки охотника» или же, например, такие вещи, как «Бреттер», «Дело лейтенанта Ергунова» (неподражаемый и единственный в своем роде шедевр русской литературы), «Ася», «Первая любовь».

В «Записках охотника» мистико-оккультной тематике посвящены «Живые мощи» и «Бежин луг». «Живые мощи» посвящены белой православной мистике, а «Бежин луг» – жуткой области оккультно-метапсихической сумеречности.

В качестве эпиграфа к «Живым мощам» Тургенев взял двустишие из одного из лучших творений Тютчева, которого он так хорошо понял. Здесь мы выпишем это стихотворение полностью, подчеркнув взятое Тургеневым в качестве эпиграфа двустишие:

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа, —

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа!

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя.

Мы сочли необходимым привести это дивное мистическое стихотворение Тютчева, чтобы напомнить кое-кому, что здесь действительно «не по их нюху дух».

Тургеневу в «Живых мощах» – лучшей вещи в «Записках охотника» – удалось зараз изобразить страстотерпицу, и «преподобную», и «мученицу». Чтобы вслушаться в гениальную музыку этого произведения – ибо здесь действительно сплошная музыка и сплошное пение «знаменного распева», – надо было бы выписать всю эту вещь целиком. Мы отсылаем читателя к этому шедевру, с которым никогда и расстаться невозможно, раз вкусив от этой божественной красоты.

Красавица Лукерья, уже будучи невестой, услышала на заре один из тех таинственных голосов, происхождения которых в позитивном порядке никогда не объяснить. Она идет на голос и падает с высокого крыльца и наносит себе непоправимое повреждение. Она, что называется на языке народном, «начинает сохнуть». По всей вероятности, здесь то, что медики называют «прогрессивной атрофией мускулатуры на почве повреждения позвоночного столба». Важно не это, а важен тот дух, с которым она принимает это ужасающее испытание, совершенно «развившее» ее жизнь. Важно то, что ужасающий «конец» превращается для нее в небесное начало.

Мы ограничимся здесь цитацией одного из ее последних видений и образом ее праведной кончины.

«– Вот вы, барин, спрашивали меня, – заговорила опять Лукерья, – сплю ли я? Сплю я точно редко, но всякий раз сны вижу; хорошие сны! Никогда я больной себя не вижу: такая я всегда во сне здоровая да молодая… Одно горе: проснусь я – потянуться хочу хорошенько – ан я вся как скованная. Раз мне какой чудный сон приснился! Хотите, расскажу вам? – ну, слушайте. – Вижу я, будто стою я в поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая!.. И будто со мной собачка рыженькая, злющая-презлющая, все укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а самый как есть месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста. Только очень меня от жары растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И все ко мне головками повернулись. И думаю я: нарву я этих васильков; Вася придти обещался – так вот я себе венок сперва совью; жать-то я еще успею. Начинаю я рвать васильки, а они у меня промеж пальцев тают да тают, хоть ты что! И не могу я себе венок свить. А между тем я слышу – кто-то уж идет ко мне, близко таково, и зовет: Луша! Луша!.. Ай, думаю, беда – не успела! Все равно, надену я себе на голову этот месяц заместо васильков. Надеваю я месяц ровно как кокошник, и так сама сейчас засияла, все поле кругом осветила. Глядь – по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорешенько – только не Вася; а Сам Христос! И почему я узнала, что это Христос – сказать не могу, – таким Его не пишут, – а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, – только пояс золотой, и ручку мне протягивает: "Не бойся, – говорит, – невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские". И я к Его ручке как прильну! – Собачка моя сейчас меня за ноги… Но тут мы взвились! Он впереди… Крылья у Него по всему небу развернулись, длинные, как у чайки, – и я за Ним! И собачка должна отстать от меня. Тут только я поняла, что эта собачка – болезнь моя и что в Царстве Небесном ей уже места не будет».

Язык этого повествования, за выключением некоторых деталей и словосочетаний, естественно связанных со стилем русских народно-духовных стихов – страдания преподобномученицы сделали ее гениальной поэтессой – сказительницей, – типично эсхатологический и апокалиптический. Особенно существенным является здесь белый хитон Спасителя и золотой пояс – о чем и говорит святой Иоанн Богослов в своем «Откровении».

Знать этого неграмотная Лукерья, конечно, не могла в обычном порядке.

Знание пришло к ней совсем из других мест и истоков, не книжных… Ангельские крылья Спасителя – «великого совета Ангела» согласно подлинным словам Исаии – тоже относятся к этому таинственному истоку небесных некнижных знаний. Сточки зрения чисто научной здесь поражает расшифровка Лукерьей образа «злой собачки», в которой она с совершенной точностью разгадала свою собственную болезнь; и это так, как будто бы она была опытной и талантливой ученицей нашего современника Юнга, дар которого так гармонирует с данными мистического опыта. И что болезни не будет места в Царствии Небесном – это словно цитация все из того же Иоаннова Откровения:

Поделиться с друзьями: