Позорный столб (Белый август)Роман
Шрифт:
Затем он ловко замял разговор и перешел на разные интересные заграничные новости. Недавно он узнал о том, что в Голландии, в городишке Доорн, власти установили налог в миллион голландских форинтов, который должен выплачивать осевший там бывший германский император Вильгельм II; они исходили из его годового дохода, составлявшего двадцать четыре миллиона крон! Ничего себе сумма на год!
Ему и заботы мало, этой сухорукой развалине, что на днях начинается обсуждение вопроса о ратификации мирного договора с Германией. Он-то как-нибудь проживет!
— Такова жизнь, „such is life“, — повторил он по-английски и затем с „ошеломляющим юмором“ добавил: — И со дня на день все более „such“, все более „such“.
— Зато императору, в сущности… — подал голос Дубак.
— Слушай, Дубак! — предостерег его Зингер. — Сейчас не хватает, чтоб ты снова залепетал о печальной судьбе Кароя IV, как в Удине!
— Его величество — дело другое! — вдруг объявил Каноц, в душе которого вновь вступили в борьбу представитель прессы, и „пробуждающийся мадьяр“, и интересы издателя неподражаемого альбома „Доблесть венгерского солдата“; но он опять вывернулся, переведя разговор на болгар, которые, по имеющимся у него достоверным сведениям, передали Парижской мирной конференции обширный меморандум, касающийся разных спорных территорий (у Каноца память успешно конкурировала с громадным носом); говорят, что Македония, Фракия и Добруджа должны остаться под болгарским владычеством.
Затем Каноц преподнес своим слушателям сведения о базельской всеобщей забастовке, о кровопролитных столкновениях в Швейцарии, о стачке двухсот тысяч английских шахтеров и об угрозе стачки бельгийских железнодорожников.
— Теперь победители захлебнутся в крови! — сказал он наконец. — Они поймут, до чего довели мою бедную родину! Что-о? Классовая борьба? — проревел он.
Он едва не рыдал от возмущения и успокоился лишь после того, как пропустил очередную порцию сливянки.
— Турки! — провозгласил он зловеще и умолк.
Затем наступила продолжительная пауза, Каноц углубился в свои мысли и молчал; тогда расхрабрившийся Дубак задал ему вопрос относительно турок.
— А, турки! — весьма неодобрительно изрек Каноц. — Они здорово угрожают интересам иностранных держав в Малой Азии. С двадцать третьего июня в Париже сидит персидская делегация, а Антанта не желает слушать бедняг. Вот я и спрашиваю, почему не слушает?
Он обвел сотрапезников вопросительным взглядом, но ответа не получил. Тогда Каноц с внезапной решимостью вытащил из кармана и разложил на столе подписной лист, на котором сверху красовался венгерский герб с короной святого Иштвана, а с боков были прилеплены какие-то ангелы с распростертыми крыльями. Один бог знает, где он раздобыл такую нарядную бумагу.
— Как посмотришь, сердце радуется, — сказал Каноц, тыча указательным пальцем с грязным ногтем и кольцом с печаткой в святую корону.
Затем, призвав на помощь все свое красноречие, он расписал, насколько велико значение готовящегося издания, в котором особая глава будет посвящена доблести венгерских коммерсантов, сражавшихся на разных фронтах! При этом он в упор смотрел на Зингера.
— Подписать надо здесь! — неожиданно выпалил он.
— Но я… — начал было Зингер.
Каноц отмахнулся.
— Вероисповедание не имеет, значения! — великодушно сообщил он.
Зингер больше не возражал; на столе появились перо и чернила.
— Наименование фирмы» будь добр! — напомнил Каноц.
— Фирмы? удивился Зингер. — Ведь она, собственно говоря, стала общественной собственностью… а магазин совершенно пуст!
Он вопросительно смотрел на Каноца, но тот опять отмахнулся, подождал для большего эффекта несколько секунд, затем сказал:
— Был ли он общественной собственностью, просто ли был закрыт — это не важно. — Слушайте! — Он откашлялся и торжественно возвестил: — На вчерашнем заседании совета министров все банки, предприятия, заводы и фабрики, а также магазины, бывшие общественной собственностью, решено возвратить прежним владельцам; декреты Советской республики относительно этого мероприятия отменены законом. Милостивые государи! Все точно! Итак, конец твоему комиссариату портков, мой Зингер, — заключил он, и его чудовищный нос засиял от чувства собственного достоинства.
Дубак и Зингер замерли. Каноц, сощурившись, наблюдал за эффектом своих слов; возможно, он ждал, что последуют овации.
«Тогда и господин Берци…» — подумал Дубак.
И вдруг захлопали чьи-то невидимые крылья, но то были вовсе не крылья ангелов. В комнате ли раздался этот шуршащий звук или снаружи? Над городом или над страной пролетала какая-то большая темная птица? А может, сливянка явилась причиной, вызвавшей этот звук? Или просто скрипело перо, когда Бела Зингер старательно выводил на бумаге, украшенной ангелами, имя воскресшей фирмы Маркуша Зингера?
Получив, подпись, Каноц вновь приложился к стакану и взял лист.
— А вы? — обратился он к Дубаку. — Ведь вы тоже были героем, я вижу у вас малая серебряная медаль…
— Я не фирма, — обалдело ответил Дубак.
Каноц удовольствовался этим ответом, заботливо упрятал лист в карман, выпил на прощанье еще сливянки, затем с трудом поднялся и деревянной походкой удалился с неприступным видом в своих белых полотняных брюках, не достающих до лодыжек.
Друзья молча сидели за столом. Баранье рагу покрылось толстым слоем жира.
— Так это была пресса, — прищурившись, сказал Дубак.
Зингер опустил глаза и криво усмехнулся.
— Все-таки мы с тобой дома, старина. — И он положил руку на плечо друга.
— Застыл баран! — проговорил тогда Дубак и внезапно расплакался.
Слезы катились по его щекам и стекали на рыжеватые усики, а на кончике носа долго висела одна упрямая капля.
— Баран! — всхлипнул он, затем решительно схватил стакан и залпом выпил вино.
— Что с тобой? — спросил озадаченный Зингер, в упор глядя на своего друга.
— От меня ушла жена, — медленно произнес Дубак.
Лицо его было мокро от слез, но он уже больше не плакал, даже голова его сейчас не тряслась, и он смотрел другу прямо в глаза.
— Если баранину разогреть, она еще будет вкусной? — спросил он.
— Не важно! — сказал Зингер.
— Не важно? — не понял Дубак. — Ты о чем?
Зингер в замешательстве смотрел на скатерть.
— Беру свои слова назад, — спохватился он.
Оба замолчали. Зингер погладил Дубака по руке.
— Тяжело, — сказал он. — Потом…
— Мне стыдно, оттого что я нюни распустил, — сказал Дубак. — И место потерял. Господин Берци не примет меня обратно.
— Начхать на господина Берци! — заключил Зингер.
— Я пойду домой, — сказал Дубак, — уже больше двух часов, мой Лайчи дома один, мама, наверно, ушла стирать… Вот так! — Он смотрел на Зингера и в то же время краешком глаза поглядывал на остывшее рагу.
Зингер, не говоря ни слова, встал, вышел в кухню, послышалось звяканье посуды, потом он возвратился и поставил на стол синюю эмалированную двухлитровую кастрюлю. Дубак смотрел во все глаза, а Зингер тем временем снял крышку и принялся большим половником перекладывать остывшую баранину в принесенную кастрюлю, капая подливкой на белую скатерть.