Приключения англичанина
Шрифт:
Вставал ни свет ни заря, проделывал гимнастические упражнения по Мюллеру. Варил себе овсянку. Запивал, уже ненавистную, чаем.
Стучал на «ремингтоне» до полудня.
Потом, все еще прихрамывая, бегал по редакциям.
Потом просто прогуливался — как правило, по набережным Темзы в направлении порта. Тянуло его по старой памяти к морю. Слагал стихи на ходу.
Потом обедал в забегаловке и возвращался на свой шесток записывать сложившееся за день.
Иногда, а вернее – часто приходили гости, такие же молодые поэты, прозаики, живописцы и проч., приносили бутылки, приводили подруг.
Когда бывали уже не в состоянии усидеть на стульях, все и падали кто с кем в обнимку — на единственную в комнате кровать или на пол, на разостланные пледы…
О эти ночи, безумные и, как портвейн, черно–пурпурные, о похмельная жажда, вздрагиваешь от прикосновения к телу близлежащего, мед вожделения копится, копится, уже и каплет, лежишь ни жив ни мертв, душно и страшно, и храп во мраке, и хрюканье, и нежные стоны, потом какая–нибудь баба встает в чем мать родила, накидывает на плечи что под руку попадется, пиджак, например, и, покачивая лунным крупом, уходит в клозет… Не спалось Оливеру в такие ночи, лежал с открытыми глазами, слагая в уме стихи и не уделяя подругам достаточного внимания, чем, разумеется, их обижал.
Это были богемные бабы, иначе говоря, с духовными запросами. И с алыми, как у клоунов, щеками. И глаза у них блестели, как членистоногие навозные жуки. Дымя сигаретами в длинных мундштуках, пили с мужиками на равных и на равных же толковали о возвышенном, закидывая ногу на ногу.
Были они, вдобавок, сварливы и без конца пеняли Оливеру за присутствие в его лирике иронического начала.
А может, их просто злило его к ним равнодушие.
Оливер побаивался этих баб вот еще почему: он до некоторой степени разделял распространенное тогда мнение, что поэзия должна быть безличностной. Чем строже, дескать, поэт придерживается канонов, тем чаще приходится ему поступаться своей человеческой неповторимостью, – таким образом он совершает героический акт самопожертвования, без которого творчество немыслимо. Отречься от собственной индивидуальности – нравственный долг поэта. Не разудалое излияние, а строгие смысловые структуры – вот, девушки, что такое истинная поэзия.
Бабы, однако, и слышать о структурах не желали. «Главное, – убеждали они Оливера, мотая голыми титьками над липким от пролитого портвейна столом, – запечатлеть свой личный эмоциональный опыт, пускай косноязычно и неуклюже, но зато честно, то есть как Бог на душу положит, а положит Бог на душу всегда неповторимо!..»
Оливеру и самому иногда думалось, что теория безличностного творчества ошибочна. Каноны, структуры – все пустое. Ему больше нравилось известное высказывание, что поэты изъясняются на языке ангелов, но понимал он это высказывание в том смысле, что язык поэзии отличен фонетически, синтаксически, грамматически от обычной человеческой речи, и даже говорил подругам: «Мой английский – это мною же для себя же изобретенный язык, это мой замок Шелл–Рок, моя раковина, в коей лишь слабым эхом слышится гул моря житейского…»
Но и, разумеется, не был он таким черствым, каким казался своим обличительницам. Когда с малой его родины пришло письмецо (без подписи и обратного адреса), извещающее о гибели Бетси, немедленно уселся за стол и откликнулся на это событие элегией. Привожу ее здесь [30] в качестве образчика его отзывчивости:
Ты родилась на берегу
соленых водных масс
и первые свои «агу»
произнесла, смеясь.
Тебя нисколечко не злил
ни колыбели скрип,
30
частично
ни дождик, что в окошко лил,
ни плеск прибрежных рыб.
Растил тебя отец–рыбак
(неверная, ушла жена), он виски пил, курил табак
ждал, не вернется ли она.
Не возвращалась. Он грустил,
ее по–прежнему любя,
но, главное, тебя растил.
Растил и вырастил тебя.
И вдвоем на утлой лодке
уходили вы на лов
палтуса, трески, селедки,
окушков и гребешков.
«Мы пред Господом в ответе,
если праздно сохнут сети», так говаривал отец,
Библии несчастный чтец.
Ведь море – тот же пруд,
и рыбы в нем не счесть.
Но требуется труд,
чтоб выловить и съесть.
А по воскресным дням
грех парус напрягать,
и ты спешила к нам,
ровесникам, — играть.
Неловкая сперва,
наш вызывала смех,
но сделалась резва,
ловчее стала всех.
Ты рано развилась
физически – ого!
Светлы алмазы глаз!
Ланиты – молоко!
Когда же подросла,
так вовсе превзошла
красивейших девах
в окрестных деревнях.
И парни за тобой
шли сумрачной толпой,
признания бубня.
Им предпочла меня.
Рыбачка, я же лорд!
Влюбилась на беду
в холодного, как лед,
как устрица во льду - - - [31]
Вот какую элегию сочинил Оливер на смерть своей возлюбленной: трогательную и жалестную, хотя при первом прочтении это и не бросается в глаза.
Эх, но ведь он был почти безвестен и не мог рассчитывать на то, что читающая публика станет выискивать неброские красоты в тексте под ничего ей не говорящим именем.
31
Перевод мой. Полностью текст не сохранился.
Чтобы привлечь к себе внимание этой самой публики, Оливер придумал вот что: купил пачку синего картона in quarto, банку клея, кисточку, маленькую стеклянную воронку и фунт поваренной соли. Обмакивая кисточку в клей, переписал элегию. Аккуратненько через воронку присыпал солью каждую букву. Три листа картона убористо покрыл серебристыми значками. Таким же способом размножил свое произведение в количестве двадцати двух экземпляров – ровно столько лет исполнилось Бетси Джоулибоди в день ее гибели. К элегии приложил отбитое на «ремингтоне» руководство, как ее читать. «Заткните умывальную раковину пробкой, – говорилось в руководстве, – и напустите воды до краев. Погружайте страницу за страницей и читайте, не извлекая из воды. По мере растворения элегии вы наглядно убедитесь, сколь мало требуется, чтобы уничтожить произведение искусства, и, быть может, задумаетесь над бренностью человеческой жизни вообще. Ежели небезразличны вам судьбы отечественной словесности, ежели желаете пережить вместе с автором катарсис, обращайтесь по адресу такому–то и за дополнительную (вполне терпимую) плату станете обладателем текста элегии, отпечатанного уже привычным типографским способом».
Ни одного экземпляра не было куплено. К череде разочарований прибавилось новое. Разочаровался Оливер в английской читающей публике – прижимистой.
И вдруг в «Уоркерс дредноут» некий критик А., именно так, лишь инициалом подписавшийся, выступил с разбором его творчества.
О верлибрах отозвался снисходительно: мол, вообще–то, не дело разрушать старую добрую английскую просодию, но, с другой стороны, молодые стихотворцы имеют право на эксперимент, а вот к элегии прицепился, как брехливая собака к случайному прохожему.
Набросился, расчихвостил! Выказал, вдобавок, подозрительную осведомленность в биографии Оливера – вот что написал, в частности: «Инфантильность чувств воистину инфернальная! Рыбачка Бетси, простосердечная девушка из народа, пала жертвой безответственности юного лорда…»
Откуда критику А. было известно, что девушку звали Бетси и что Оливер – лорд? Ведь свои сочинения юноша печатал под псевдонимом О. Сентинел.
Статья была, в сущности, разносной, и все–таки Оливеру было приятно. Все–таки впервые хоть кто–то написал о нем хоть что–то. Воодушевленный даже этим скромным проявлением внимания со стороны критики, попытался вновь отличиться.