Приключения англичанина
Шрифт:
Именно в те годы проникся Оливер социалистическими идеями.
М.Часовой полагает, что убедила Оливера в неизбежности торжества марксистской идеологии одна из дочерей лорда Фигли, коммунистка Джессика, с которой он познакомился на королевских скачках в Эскоте [33] , – влюбился, дескать, в черноглазую эту красавицу и за время ухаживания нахватался от нее красной бредятины.
Злобные его подруги утверждали, что сначала Оливер увлекся сестрой Джессики, белокурой фашисткой Дайаной, но та не ответила взаимностью, и он пошел по пути наименьшего сопротивления.
33
Тогда его еще пускали и даже приглашали в приличное общество, уважая знатность происхождения, – он же, не умея противиться соблазну подразнить окружающих, всюду являлся в парусиновом матросском бушлате, парусиновых штанах.
Как было дело в действительности, неизвестно, да и не важно. Главное, что стал посещать коммунистические митинги, давать деньги на нужды комитета «Руки прочь от России!» [34] * и печатать стихи в «Уоркер дредноут», «Уоркерс уикли», просто «Уоркер» и «Дейли уоркер», считая, что позорно иметь успех в реакционных, пусть даже и престижных журналах «Эгоист» и «Ярмарка тщеславия», когда во всем мире пролетариат прозябает в ужасающих жилищных условиях, недоедает и постоянно подвергается опасности стать пушечным мясом на фронтах очередной империалистической войны.
34
**И даже целый год брал уроки русского языка у каких–то белоэмигрантов.
С Джессикой довольно скоро он расстался – при ближайшем рассмотрении она оказалась далеко не столь привлекательной, какой тщилась представиться: ноги толстые, грудь, можно сказать, отсутствовала… вдобавок, постоянно грызла ногти и, агитируя, брызгала слюной. И все–таки спасибо ей: странным образом разглагольствования высокородной юницы побудили Оливера переосмыслить свой опыт общения с простым народом.
Он вдруг вспомнил, как жители нортумберлендской деревеньки подкармливали его, маленького голодного лорда, как рыбачка Бетси тоже кормила его и поила, – теперь он понимал, чего им это стоило, беднякам.
Вообще, многое в его мировоззрении прояснилось. Размышляя, пришел к выводу, что и придурковатые матросики с брига «Уоллес», и дремучие солдатики в Эдинбургском военном госпитале заслуживают скорее сострадания, нежели насмешки. Ведь при капиталистическом строе получить образование очень трудно. Кстати, о педагогах своих незадачливых тоже вспоминал теперь без раздражения – не от хорошей жизни они спились, капиталистический строй погубил их!
Короче, возомнил, что виновен перед всеми обездоленными. Только о том и думал, как бы искупить вину.
Даже ночью, лежа с какой–нибудь из своих подруг, все говорил, говорил о вине своей… Естественно, подруге становилось скучно, она еще более озлоблялась, соскакивала с кровати и, трясущимися руками застегиваясь, кричала: «Это ты, что ли, социалист? Да тебя же ничего, кроме смысловых твоих структур, не волнует, признайся! На обездоленных тебе, по большому–то, по–гамбургскому–то счету, наплевать! Ну, сходил ты однажды на митинг, ну, посидел в пивнухе, где собираются эти недоделанные, эти людишки ressentiment, ну, пожертвовал полста фунтов, чтобы купили они себе кумача для демонстраций… Тоже мне лорд Байрон!»
Забавно, что и социалисты не спешили доверять Оливеру и деньги от него принимали с кривыми снисходительными улыбками.
Внезапно критик А. нарушил молчание, им же самим вокруг Оливера инициированное, – написал в ежемесячном обзоре современной литературы: «Подлинная поэзия – это поэзия демократичная. Не обязательно сразу и всем понятная. И даже в итоге – понятная далеко не всем. Но с неизменным демократическим потенциалом и желанием быть понятой. Рабочий, даже если и случится ему прочитать что–нибудь модернистское, лишь плечами пожмет в недоумении, ибо ждет от художественного произведения, дабы призывало оно бороться или, что еще лучше, явилось бы недвусмысленным руководством к действию. Поэтому особенно досадно, что на страницы «Дейли уоркер» просочились нижеследующие вирши О. Сентинела:
На посещение Мавзолея
Красный гранит и черный диорит…
И лабрадора голубые зерна
Вкраплениям подобны драг.камней От их сияния на елках снег горит.
Мы в склеп спускаемся.
Чем ближе, тем видней
В ночи истории блистают непокорно
Зарницы ленинских костей! [35]
Спрашивается, куда смотрела редколлегия? Ведь это же типичнейшее модернистское глумление над святыней!»
До определенного момента Оливер принимал нападки анонимного зоила как должное и даже убеждал себя, что заслуживает куда более сурового к себе отношения, поскольку был он лордом, владельцем замка, принадлежал к высшему сословию, пусть и номинально.
35
перевод М. Часового
Но тут, наконец, обиделся, – в самом деле, с таким трудом находит он темы, старается писать (для них) попроще, а они – знай кривят рожи, все им не так…
В сердцах отказался помочь ходокам из Глазго – просили денег на приобретение печатного станка. «Хотим издавать газету! – объясняли с прямо–таки детской непосредственностью. Ожидали, вероятно, что умилится, погладит каждого по головке. – Будем освещать события с нашей, пролетарской, точки зрения, публиковать пролетарскую поэзию и прозу, ориентируясь на потребности пролетарского же читателя!»
«Нету у меня больше! – затопал на них ногами. – Нету!», что было отчасти и правдой: компания, акциями которой он владел, терпела убытки, соответственно, и дивиденды упали. Ходоки, однако, не поверили, продолжали канючить, а самый наглый, по имени Уильям Галлахер и по профессии сантехник, не преминул попрекнуть титулом. И вот тогда Оливер не сдержался: «Знаешь что, Уильям Галлахер, а не пошел бы ты на хер?» – приблизительно так можно перевести на русский его ответ сантехнику.
Понятно, что после этого инцидента левые тоже перестали его печатать. Как поэт, Оливер оказался в полной изоляции. Впрочем, не слишком переживал по этому поводу – все равно не писалось, и публиковать было попросту нечего.
А вот бесплодие творческое уязвляло, и даже весьма. Отправляясь на обычную свою утреннюю прогулку (вниз по течению Темзы, до Вест–Индских доков и обратно), всякий раз надеялся, что осенит его по пути долгожданное вдохновение, родится удивительная по ритмическому рисунку и метафорике строка, за ней другая…
Возвращался с прогулки мрачный, бормоча себе под нос: «Неужели в самом деле не суждено мне больше ничего создать? А ведь я уже старше Джона Китса, Томаса Чаттертона, Михаила Лермонтова…»
Ближе к вечеру все чаще испытывал потребность надраться до посинения.
Исподволь возникали проблемы со здоровьем – мучился гастритом, и немудрено: самому готовить было некогда и лень, а ходить в дорогие рестораны стыдился, помнил о получающих гроши пролетариях Европы и Америки, индийских рикшах, китайских кули, голодающих крестьянах Поволжья. Поэтому заправлялся в тошниловках, а то и просто сэндвичами на уличной или садовой скамейке, бывало, что всухомятку.
Опять–таки пьянство утомляло, похмелье лишало бодрости – на гимнастические упражнения сил уже не всегда хватало.