Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения англичанина
Шрифт:

«Чего же вы все от меня хотите? Зачем мучаете? Да и не фантомы ли вы, кстати, не фантазмы ли, порожденные расстройством моего модернистского, то есть и без того уже ущербного сознания? – вопрошал Оливер, вопрошал, разумеется, мысленно, а внешне с невозмутимым видом стучал на машинке, и Эмилия даже не подозревала о том, что творилось у него на душе. – Но как же мне удостовериться, что вы действительно существовали в прошлом, ведь прошлого–то не существует? А никак, наверное. Стало быть, и чувства, вами пробуждаемые, живут лишь в моем воображении? А скорее всего». – Так он успокаивал себя и постепенно склонялся к мысли, что поскольку о совершенных нами поступках (если не нашлось им подтверждения в письменных свидетельствах) мы можем знать лишь по воспоминаниям, каковые сродни сновидениям и не всегда от них отличимы, то и поступки эти самые нельзя подвергать моральной оценке. То есть, ну, например, события, происшедшие какое–то количество лет тому назад в замке Шелл–Рок и его окрестностях, удостоверить столь же затруднительно, как и события, имевшие место в каком–нибудь приснившемся замке, и посему чувствовать себя виновным в жалкой участи оставшихся без работы учителишек или утопших мисс Арброут и Бетси Джоулибоди просто глупо, тем более, что не любил же он ни ту, ни другую, не любил! (Да ведь и маму мою он не любил, если вдуматься. Это только сначала показалось ему, что любит, а уж потом пришло понимание, что смысловые структуры стихотворений для него важнее…)

Нет, не было покоя в душе Оливера, и об этом лучше всего свидетельствует новелла о пугливом сэре Эдгаре, написанная, скорее всего, в один из периодов обострения болезни (хандры). Ведь что, собственно, хотел он сказать, создавая это, согласитесь, компрометирующее честь нашего рода произведение? Что сэр Эдгар был трусом? Эх, если без обиняков, то честь рода тут ни при чем. В этой новелле Оливер изобличил себя, признался перед всем миром, что это именно он трус, он, а не сэр Эдгар, что разочаровался в людях не по причине завышенных требований к моральному их облику или уровню умственного или эстетического развития, а потому, что так ему легче было скрывать свой перед ними страх…

С каких же пор стал он бояться людей и кто же его так сильно напугал? Быть может, в Эдинбургском военном госпитале, готовясь отбиваться загипсованнной ногой от окруживших его патриотов, испытал он впервые этот вещий испуг, пережил этот самый что ни на есть экзистенциальный шок, получил, так сказать, свою дозу облучения? Или случилось это гораздо раньше, например, когда гувернантка попыталась соблазнить его, и ужас перед принудительным соитием совместился в его душе с прочими, присущими нежному возрасту, мороками и даже затмил их подобно тому, как ослепительный блеск солнца в морозный день заставляет щуриться и опускать очи долу? О, разумеется, причину можно отыскать, но этим пускай занимаются психоаналитики, для нас здесь главное – констатировать: в какой–то момент Оливер осознал, что и модернистские его художества (растворимая элегия, скандал с бутылочной почтой), и матросская одежда, которой он бравировал на светских раутах, и сотрудничество с красными (по виду фронда, а в сущности – конформизм, уступка стадному инстинкту: за ними, дескать, будущее!), все это не что иное как сознательный саботаж, нежелание (вызванное боязнью) выполнить единственно важное для поэта поручение (никем на него не возложенное, но не ставшее от этого менее ответственным) честно повествовать о том, что ему страшно, что он заблудился в сумрачном лесу накануне конца света и не готов встретить сей катаклизм, а рассуждения о призрачности происходящего, становящегося ежемгновенно несуществующим (становление несуществующего – что можно придумать абсурднее?) суть лишь увертки, отговорки, чтобы не закричать дурным голосом от одиночества и тоски…

Разумеется, не всякий миг порывался Оливер кричать, но одно несомненно: он не мог преодолеть перманентный страх перед жизнью. Естественно, нервничал и еще сильнее хандрил, и стискивал зубы, продолжая стучать на машинке, потому что Эмилию тоже ведь побаивался и кормежкой сытной весьма дорожил.

И вдруг пускался в запой и пропадал у прежних своих подружек, которые принимали его с распростертыми объятиями. Вернее, заходил–то он к ним на часок, на чашку чая, узнать, что нового в богемной тусовке, но они за разговором приготавливали ему и предлагали попробовать коктейль «Глубинная бомба» (пиво с виски) или столь же коварную смесь «Собачий нос» (джин с пивом), и он отрубался, а наутро сам уже просил, чтобы дали похмелиться. Так эти подлюки мстили Эмилии.

Когда же после недельного отсутствия, бледный, на подгибающихся ногах, бесправный, как тварь дрожащая, возвращался домой, Эмилия, конечно, устраивала ему сцены. Она обвиняла его в лености, пугала, что и сам не заметит, как станет алкоголиком подобно ее отцу… И вообще, ну что же это за наказание такое, Господи, ну почему, почему все английские мужики такие пьяницы?

Увы, по молодости лет ей и в голову не приходило, что причину мужниных загулов следует искать в жесточайшей английской хандре, перед которой, как известно, бессильны упреки, уговоры, угрозы.

Кстати, нисколько его не ревновала и правильно делала – старые эти швабры не могли, конечно, с ней соперничать. Что же касается «глубинных бомб», то Эмилия могла бы производить сии снаряды не хуже, чем они, но использовать столь бесчестные приемы в борьбе за мужика считала ниже своего достоинства.

* * *

Из дневника переводчика

Умер Тобиас, с которым последнее время мне все никак не удавалось повидаться, все находились дела… да ладно, какие там дела, просто заманал он меня вечными своими жалобами на нехватку досок (тиковых, буковых, кедровых) или дороговизну качественных плотницких инструментов. Бедный Тоби.

Вернувшись с флота (все три года прослужил в автопарке, море видел только с вершины заснеженной сопки), он устроился слесарем в гараж при какой–то фабрике, а по выходным продолжал приезжать на лодочную станцию, где подружился со сторожем, ну которого взяли на место пропавшего без вести Николая Петровича. Так у Тобиаса снова появилась возможность заниматься реставрацией «Ариадны», основательно обветшавшей за время его отсутствия. Сторож, уходя на пенсию, замолвил за него словечко перед начальством, дескать, возьмите парня, он толковый, с руками. Тобиас уволился из гаража, здорово потерял в зарплате, но зато мог теперь дневать и ночевать на территории станции. Сияя от удовольствия, снова размахивал топориком, пилил, строгал, долбил, сверлил, циклевал, шпаклевал…

Впрочем, не от хорошей жизни он так радовался, точнее сказать, и не радовался вовсе, а только изображал радость. Дело в том, что на свою беду он еще раз попытался поступить в мореходку и опять не прошел по конкурсу.

Вечером того же дня, у Савушкиных, он растерянно разводил руками, и вдруг Федосей спросил его: «Слушай, а у тебя с анкетными–то данными все нормально?»

Федосей не знал, что отец у Тобиаса был репрессированным англичанином, просто ткнул пальцем в небо и, вот, надо же, попал.

«В каком смысле «нормально»? – не понял Тобиас.

Федосей пожал плечами.

Тобиас всю ночь размышлял над вопросом Федосея. Вдруг ему вспомнились странные недомолвки, которые он слышал когда–то от тетки и соседок по квартире, но попросить у них объяснений было теперь невозможно – старухи уже умерли.

У кого же мог Тобиас узнать тайну своих анкетных данных? Обратиться в жилконтору он стеснялся, вернее, робел, потому что несмотря на огромный рост, квадратный англо–саксонский подбородок и металлические мышцы, чувствовал себя совершенно беспомощным в так называемой взрослой жизни (советской взрослой жизни.) К тому же подозрение, что к его неудачам на экзаменах причастны органы, не придавало уверенности в завтрашнем дне.

Нет, он не сломался, но явно был надломлен. Я хорошо помню, что с некоторого времени Тобиас, и раньше–то малоречивый, замкнулся еще больше. Перестал бывать у Савушкиных, никому не звонил.

Но он продолжал бороться: со стихиями: водой, воздухом, неизбежными процессами окисления, иногда ему даже казалось, что он приблизился к завершению скорбного, ей богу, иначе не скажешь, труда своего, и, бывало, уже собирался спустить «Ариадну» на воду, но буквально накануне обнаруживался еще какой–нибудь недочет, изъян… «Да что же это такое?» – сокрушался он и снова брал в руки пилу, рубанок, стамеску. То есть в его судостроительной деятельности начали прослеживаться симптомы маниакально–депрессивного психоза, хотя он искренне был убежден, что всего лишь занимается любимым делом: строит корабль, причем именно такой корабль, какой задумал в юности, имея конечной целью выход если не в открытое море, то уж по крайней мере в залив…

Порой я фантазировал: а что если истинная его и тщательно скрываемая даже от ближайших друзей цель – бегство на «Ариадне» в какую–нибудь из скандинавских стран? Впрочем, по здравом размышлении я отвергал этот голливудский вариант – не могла такая идея возникнуть в его голове – дубовой, так я с усмешкой не забывал добавить, но это при жизни Тобиаса, а теперь я скажу только: ну что же, не все рождаются героями…)

А потом он стал пить – эх, не забудем, кто был его учителем, это во–первых, а во–вторых, хозяева плавсредств из поколения в поколение передавали традицию расплачиваться со сторожем бутылкой. Легко ли устоять?.. Бедный Тоби.

Поделиться с друзьями: