Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Я хочу отметить настоящие заслуги А. Ф. Лосева там, где от него не требовалось приспосабливаться к «генеральной линии» (или где он считал, что можно этого не делать столь явно). Я вижу огромные заслуги Лосева перед литературоведением в двух планах. Один — это то, как Лосев развивал философию мифа и влияние его теории на последующие научные подходы к мифу. Другой аспект связан с этим и касается специфического взгляда А. Ф. Лосева на поэзию русского символизма и особенно В. И. Иванова. А. Ф. Лосев действительно обладал замечательным ощущением присутствия мифа в человеческой экзистенции и культуре и его необычайной духовной силы. Это ощущение коренилось в лосевском мировоззрении, восходящем к платонизму. В сущности, миф, по Лосеву, это проекция платоновских идей в человеческий мир. Отсюда вневременной характер мифа, а вовсе не эволюционный, как полагала традиционная антропология. Лосевская концепция мифа близка к концепции символизма, поскольку для него реализация мифа в культуре всегда происходит в имени, а имя неизменно связано с проблемой наименования и значения. Так или иначе, миф продуцирует особые связи между именем и значением, с одной стороны, и между именами, с другой. Но подробное изучение и систематическое представление этих связей стали предметом более поздних научных школ, которые вызывали у А. Ф. Лосева постоянный антагонизм. Нельзя, впрочем, отрицать того, что для этих новых школ литературоведения, семиотики и культурологии миф стал привилегированным полем исследования и интереса, как и для А. Ф. Лосева. Если лосевский мифологизм стал своего рода импульсом для более систематических научных занятий мифом, то же самое можно сказать о его глубоком интересе к символистской поэзии и, в частности, к творчеству Вячеслава Иванова. С. С. Аверинцев, многое воспринявший у А. Ф. Лосева, положил начало настоящему, углублённому изучению этого поэта.
Если А. Ф. Лосев реагировал на давление враждебных ему идеологем тем, что преобразовал какие-то их аспекты согласно своей внутренней парадигме, восприняв их содержание и стиль исключительно ритуально, то другой видный учёный 20-30-хгодов, Лев Васильевич Пумпянский (1891–1940), став, как и Лосев, одно время жертвой преследований (он был кратковременно арестован в 1928 году), отреагировал на происшедший с ним роковой кризис, постаравшись совершенно искренне и глубоко (а не чисто внешне!) интериоризовать те идеологические требования, которые предъявила к нему, как он считал, победившая диктатура пролетариата. В отличие от А. Ф. Лосева Пумпянский не дожил до краха этой «диктатуры пролетариата». Он умер в зените её торжества. Поэтому литературоведческое творчество Л. В. Пумпянского далеко от той ситуации подспудного внутреннего состязания прежней духовной парадигмы с парадигмой новой, которая все время просматривается у Лосева. Нет, здесь имеет место нечто совершенно другое. Как раз Л. В. Пумпянский разрешил эту драматическую коллизию, как мне кажется, наиболее достойным и плодотворным образом. Напомним, что начинал Л. В. Пумпянский, принадлежавший к кругу людей, близких к М. М. Бахтину, так же, как и Бахтин, как подающий большие надежды литературовед, стремящийся к философским обобщениям и осмыслениям культуры и истории. Из материалов, оставшихся в переписке Пумпянского с его друзьями, мы узнаём, что в течение двадцатых годов, наряду с чисто литературоведческими занятиями, интересы Л. В. Пумпянского всё больше и больше стали тяготеть к религии, в частности, к православию (сам он был евреем-выкрестом). Знавшие его люди характеризуют Л. В. Пумпянского в это время как человека, совершенно преданного православию и весьма враждебно относящегося к новому советскому материалистическому и диалектическому мировоззрению. В отличие от А. Ф. Лосева, Л. В. Пумпянский не смог выразить эти свои поиски в печати, как это сделал более младший собрат-философ, которому удалось издать целый ряд философских трактатов в издании автора. Зато после своего освобождения от ареста и поступления в тогдашний Ленинградский университет преподавателем истории русской литературы Пумпянский издаёт целый ряд обширных статей, посвящённых, в частности, истории русской литературы XVIII века, творчеству Ф. Тютчева, А. С. Пушкина и проч. Все они написаны с учётом возможных новых идеологических требований. Принято теперь пенять Л. В. Пумпянскому за то, что он, в отличие, как считают, от М. М. Бахтина, воспринял эти требования с энтузиазмом неофита, отчего его работы страдали определённой поверхностностью и искусственностью. Однако внимательное чтение этих работ демонстрирует, как нам кажется, нечто прямо противоположное. Дело в том, что Л. В. Пумпянский воспринял из складывающейся советской идеологии совсем не всё, а лишь одну, весьма специфическую её часть, а именно, как теперь принято иногда говорить, «высокий сталинизм», то есть идеологию культа государственного руководителя, совмещённую с прославлением самой идеи государственности и её исторического мифа.
В отличие от других литературоведов и учёных-гуманитариев, которые попали под влияние коммунистической идеологии, Пумпянский оказался совершенно невосприимчив к её аспектам, связанным с культом рабочего класса и других ранее «отверженных» пластов общества. Он понял, что смысл и сердцевина этого нового общества и его идеологии находится вовсе не в так называемом «социализме» с его внешне провозглашаемым гуманизмом и «любовью к простому человеку», а именно в его этатизме, в гипостазировании государства, его институтов, функций, в культе его символов и истории. Из этой интуиции проистекает строение историко-литературной картины, которую рисует Пумпянский. Многие историки литературы довольно пренебрежительно отнеслись к этой конструкции, поскольку, не обладая огромными знаниями Пумпянского по истории самых разных литературных традиций от античности до нового времени, они не сумели по-настоящему оценить её герменевтическую ценность. Смысл этой конструкции состоит в том, что Л. В. Пумпянский, во-первых, совершенно по-новому перетолковал смысл и содержание двух традиционных историко-литературных категорий — классицизма и романтизма, во-вторых, он переосмыслил в этом плане всю историю новой русской литературы, включая и литературу XVIII века, традиционно относившуюся к периоду русского классицизма, который Пумпянский, не отменяя ничего из признанных стилевых характеристик классицизма, очень плодотворно сопоставил с различными явлениями европейской культуры XVII и XVIII веков, которые он интерпретировал в том же духе «этатизма» нарождающейся могучей государственности с ее нарративами и символами, который он усмотрел, по-видимому, в открывающейся во второй половине тридцатых годов перспективе «высокого сталинизма».
В своей работе «Об исчерпывающем делении, одном из принципов стиля Пушкина», опубликованной много лет спустя после смерти учёного, в 1982 году, но написанной ещё в 1923 году, Л. В. Пумпянский обосновал своё понимание термина «классический», «классицизм», в частности, применительно к творчеству А. С. Пушкина. Он указал, что с классицизмом связан не только выбор определённых жанров (например, ода), но и определённых типов мышления (аналитичность, стремление к исчерпывающему перечислению причин и следствий, линейное построение связей) в соответствующем стилевом оформлении (череда связей типа «не тот (та, те)… а…», последовательность вопросов типа «Кто…?»), определённых тематических построений, в частности, связанных с постановкой и решением вопросов и задач, которые ставит история, всеобщая или частная, старая или актуальная. Помимо этого, классицизм подразумевает также, и это особенно важно в случае Пушкина, наличие в данной культуре статуса классического поэта как зачинателя большой национальной традиции. Таковы были, по Пумпянскому, великие представители французского классицизма Корнель и Расин, таковым явился и Пушкин. Таковым был, добавлю от себя, даже такой романтик, в обычном понимании, как польский поэт Адам Мицкевич.
Укажу ещё на одну замечательную работу Л. В. Пумпянского ««Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века». В ней он применил своё понимание классицизма и романтизма к анализу поэмы Пушкина, в которой он прозорливо усмотрел целый комплекс художественных задач и приёмов, связанных с анализом трёх аспектов поэмы — исторического, входящего в компетенцию метода классицизма, гуманистического, за который ответствен романтизм, и «беллетристического», по словам Пумпянского. Особенно впечатляет его анализ классицистического пласта поэмы, в котором Пумпянский открывает потрясающую по своей глубине и проникновенности и в высшей степени укоренённую во времени и пространстве традицию поэтического освящения города. В целом, весь комплекс работ Л. В. Пумпянского, со всей его новизной, проблематичностью и глубиной, остался вне внимания современного советского литературоведения. Лишь последние двадцать лет стали свидетелем нового открытия этого замечательного учёного. К сожалению, его подлинное значение ещё не стало само собой разумеющимся компонентом истории русского литературоведения. Подлинная интеграция в мышление современного литературоведения истории как центрального идейного компонента литературы во всех её аспектах, как тематическом, так эволюционном, авторском, общественном и проч. ещё не произошла.
Такая интеграция была бы возможна лишь в результате синтетического, интегративного взгляда на большие отрезки времени, какой был присущ Л. В. Пумпянскому, или — в менее убедительном варианте — Н. И. Конраду, выдающемуся китаисту, развивавшему концепцию различных ренессансов (китайского, персидского, европейского). Во всяком случае, эта интеграция требует одновременного владения самым разнообразным материалом по истории разных литератур и культур, что кажется все менее и менее вероятным в ситуации, с одной стороны, все увеличивающейся специализации гуманитарного знания и, с другой стороны, все большей его деградации.
Недопонимание подлинного масштаба творчества Л. В. Пумпянского происходит ещё и потому, что его рассматривают на фоне деятельности его друзей — М. М. Бахтина, В. Н. Волошинова, П.Н Медведева и других членов так называемого «круга Бахтина», или «Невельского кружка». В отличие от М. М. Бахтина, Пумпянский не оставил после себя работ чисто философского плана, особенно в духе тогда очень современной неокантианской философии, которой серьёзно занимался Бахтин. Как мы знаем, его общие интересы шли в направлении религиозной философии, но применительно к художественной литературе. Большая часть его литературоведческих трудов, написанных после обращения к марксизму, не связана с теми религиозно-философскими интересами, которые были у него до этого — в отличие от М. М. Бахтина, чьё творчество вплоть до самого конца обнаруживает внутреннюю непрерывность и цельность и связано с его ранними философскими работами. Работы Л. В. Пумпянского 1930-х годов следует, как мы уже указали, рассматривать sui generis как весьма серьёзную попытку исследования русской литературы XVIII и XIX веков с точки зрения той весьма оригинальной антитезы классического и романтического, которая была им предложена. Кстати говоря, наблюдения Л. В. Пумпянского о классическом характере творчества А. С. Пушкина были продолжены уже в 60-е годы в статьях таких исследователей, как В. В. Кожинов, которые, как и Л. В. Пумпянский, рассматривали русскую литературу под углом зрения этатизма.
Теперь, наконец-то, можно обратиться к направлению литературной науки, которое представлено замечательными работами М. М. Бахтина. Это направление и эти работы известны теперь во всём мире и сыграли в своё время (1970-е годы и позже) огромную и очень плодотворную роль в сформировании теперешнего облика гуманитарных наук как раз на Западе.
В случае работ М. М. Бахтина (а также работ, причисляемых к «школе Бахтина») мы наблюдаем ту же картину, но только в гораздо более яркой форме, которую приходилось отмечать в случае работ Л. В. Пумпянского. Речь идёт о том, что, по сути дела, в то время, когда эти работы писались (а в некоторых случаях выходили из печати и удостаивались критического отклика), они остались неизвестными в тогдашней научной среде и не породили никакого движения, положительного или отрицательного. И Бахтин, и Пумпянский создали свои наиболее важные работы на протяжении 30-х годов двадцатого века, однако частью научного процесса тех лет они не являются, даже труды Пумпянского, которые в те годы, в отличие от работ Бахтина, иногда публиковались.
Фигура Бахтина обозначилась как поистине монументальная, равная по значению величайшим классикам русской и западной гуманитарной науки, сразу после выхода в свет в 1963 году его книги «Проблемы поэтики Достоевского». Скоро уже полвека, как имя Бахтина и его научное наследие ярким огнём блистают на небосводе науки и научного мышления, и пока не похоже, чтобы этот свет начал меркнуть. Мы вкратце поделимся с читателем нашими соображениями о творчестве великого учёного, его открытиях и, в частности, о причинах этого непрекращающегося триумфа Бахтина как учёного и человека.
Вспоминая сейчас, почти через пятьдесят лет то впечатление, которое вызвала книга Бахтина о Достоевском, а также все последующие публикации его трудов, прижизненные, а затем и посмертные, хочу отметить два обстоятельства. Они на первый взгляд, кажется, находятся в противоречии друг к другу, но именно эта их цельность и одновременно противоречивость делали и делают работы Бахтина столь увлекательными и глубокими. С одной стороны, Бахтин с 1963 года начал говорить абсолютно с того места и о том, о чём был разговор последний раз, когда в России, в Советском Союзе публично дискутировали о Достоевском, а именно с обсуждения проблем и методов, заявленных в двухтомном сборнике под редакцией А. С. Долинина 1922 и 1924 гг. Меня тогда потрясло то, что М. М. Бахтин обсуждает взгляд на Достоевского таких разных по своим идейным и философским основам авторов, как С. Аскольдов, Б. Энгельгардт и В. Кирпотин, совершенно на одном и том же герменевтическом и понятийном уровне, одинаково уважительно говоря о каждом из этих авторов, усматривая у каждого нечто своё, специфическое и очень ценное, нечто, без чего нельзя обойтись, говоря о Достоевском. При этом он одинаковым образом абстрагировался от того обстоятельства, что, например, имя Аскольдова было запретным в официальных кругах, ибо философ ушёл на Запад с немцами и умер при попытке его задержать в оккупированном русскими Берлине в 1945 году, и от того факта, что имя Кирпотина было невозможно упоминать в кругах настоящей интеллигенции как имя одного из самых одиозных авторов эпохи «культа личности». На другом уровне читатель, конечно, чувствовал, не мог не почувствовать подлинного, так сказать, внетекстового, отношения М. М. Бахтина к этим людям. М. М. Бахтин никогда не играл с читателем в прятки, никогда не подмигивал в его сторону. Нет, перед нами был абсолютно цельный, очень строгий в своём отношении к науке, ко времени, к нам и к себе человек.
Позиция М. М. Бахтина относительно советской идеологии была совершенно уникальной. В своём научном творчестве он вёл себя так, как будто бы её не существовало. При этом он вполне активно откликался на определённые аспекты той социальной ситуации, которая была этой идеологией создана или была с нею как-то связана. Эти отклики могли быть глубокими или чисто поверхностными, но они совершенно не затрагивали подлинного ядра его интеллектуальной конструкции. Тот факт, что начиная с 1929 года и по 1963 год его сочинения не печатались, говорит о том, что ему удалось избежать необходимости следовать указаниям сталинского, «соцреалистического» толка. Как мы видим, именно эти «указания» оказались наиболее губительными для учёных, для литературоведческой науки и практики. Здесь поучительно, с моей точки зрения, сравнение судьбы Бахтина и его наследия с судьбой другой, вполне вписанной в официальную линию школы, не избежавшей, однако, при этом страшных преследований и репрессий. Речь идёт о так называемых «младоформалистах»: Г. А. Гуковский (1902–1950); Л. Я. Гинзбург (1902–1990); Б. Бухштаб (1902–1985). Если говорить о научном уровне и вкладе в литературоведение (главным образом, в историю русской литературы), то работы младоформалистов следует решительно записать в актив научных достижений той поры (речь идёт о периоде с начала тридцатых до конца пятидесятых годов). Но если по-серьёзному взглянуть на то, что было ими сделано, с позиции теории литературы — и, особенно, в свете того, что мы находим в работах М. М. Бахтина, — приходится констатировать, что, увы, влияние советского времени и его идеологических предрассудков оказалось губительным. Это тем более печально, что, в каком-то смысле творчество наиболее активной и удачливой представительницы этой школы Л. Я. Гинзбург повторило то, что можно назвать «феноменом Бахтина». Речь идёт о пробудившейся уже в весьма продвинутом возрасте очень продуктивной, оригинальной и мощной творческой активности, которая так же, как и творчество Бахтина, была очень положительно встречена читателями. Надо оговориться, что я высказываю здесь исключительно мои частные мнения. При всём том я не могу избавиться от впечатления, что если М. М. Бахтин подходил к литературе и её проблемам будучи совершенно не обременён необходимостью как-то считаться (или рассчитаться) с революцией, её последствиями, её императивами, моральными и эстетическими выводами, то Л. Я. Гинзбург (да она и пишет об этом!) постоянно озабочена своими взаимоотношениями с «историей» (то есть в первую очередь, с революцией).