ЖАНРЫ

Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]

Манн Томас (Пауль Томас)

Шрифт:

Свечи на люстрах трещали и оплывали так сильно, что узловатые полузастывшие наросты стеарина совсем их изуродовали, под ними в зажигательном ритме лейтенанта фон Гельбзаттеля вращались и скользили пары. Ступни с опущенными носками выныривали, эластично выворачивались и с шарканьем исчезали. Слегка сгибались, пружинили, набирали темп и уносились длинные мужские ноги. Летали юбки. Вихрились разноцветные гусарские мундиры, а дамы с томно жаждущим удовольствия наклоном головы ластили талии к рукам кавалеров.

Барон Гарри довольно плотно прижал к своей зашнурованной груди изумительно хорошенькую «ласточку», приблизив к ней лицо и неотрывно глядя в глаза. Улыбка баронессы Анны следовала за парой. А там высоченный лейтенант фон Лихтерло катил за собой маленькую, жирненькую, кругленькую, необычайно декольтированную «ласточку». А под одной из люстр госпожа ротмистрша фон Хюнеман, которая больше всего на свете любила шампанское, самозабвенно кружилась, вы не поверите, с третьей «ласточкой», славным веснушчатым существом, чье лицо от непривычной чести нестерпимо сияло.

— Дорогая баронесса, — заметила позже госпожа фон Хюнеман госпоже обер-лейтенантше фон Трухзес, — эти девушки вовсе не невежественны, они по пальцам пересчитают вам все кавалерийские гарнизоны Империи.

Они танцевали друг с другом, поскольку дам было на две больше, и не обратили никакого внимания на то, что постепенно все расступились, предоставив им право выступать совсем одним, но наконец спохватились и под смех, рукоплескания и выкрики «браво» стали рядышком посреди зала.

Затем пили шампанское, и ординарцы в белых перчатках бегали от стола к столу и разливали. А потом «ласточкам» пришлось спеть, ну и что, что они совсем запыхались, пришлось спеть!

Девушки выстроились на эстраде у торцовой стены зала и принялись строить глазки. Платья их, обнажавшие плечи и руки, были скроены так, что походили на темные фраки ласточкин хвост, накинутые поверх светло-серых жилетов. К ним полагались серые чулки в цветочек и туфли с глубоким вырезом на громадном каблуке. На сцене стояли светленькие и темненькие, добродушно-полные и интересной худосочности, со странно-матово, хоть и ярко нарумяненными щеками и с лицами белыми, как у клоунов. Но самой хорошенькой была маленькая смуглянка с детскими руками и миндалевидной формы глазами, только что танцевавшая с бароном Гарри. Баронесса Анна также сочла, что она самая хорошенькая, и продолжила улыбаться.

И вот «ласточки» запели, а лейтенант фон Гельбзаттель, откинувшись и повернув к ним голову, аккомпанировал, широко раскинутыми руками вгрызаясь в клавиши. «Ласточки» в унисон пели о том, что они бравые птички, которые летают по всему миру и, прихватывая с собой сердца, спешат прочь. Пели чрезвычайно мелодичную песню, которая начиналась словами:

Ах, душки-офицеры, Мы любим вас без меры —

и примерно так же заканчивалась. Но затем по настоятельным требованиям они еще раз спели «ласточкину» песню, и господа, уже знавшие ее наизусть не хуже их самих, с восторгом подпевали:

Скоро ласточки прибудут — Уж они нас не забудут!

Зал гремел от пения, смеха, звона и топота отбивавших такт сапог со шпорами.

Баронесса Анна тоже смеялась над всеми шалостями и задорным весельем; она уже весь вечер смеялась так много, что у нее разболелись голова и сердце и она бы с удовольствием закрыла в покое и темноте глаза, если бы Гарри не был здесь столь увлечен… «Мне так весело сегодня», — поделилась она недавно, в момент, когда сама в это верила, с соседкой по столу, но в ответ получила молчание и насмешливый взгляд, после чего сообразила, что на людях подобное обычно не говорят. Если человеку весело, он и ведет себя соответственно; утверждать это, произносить — уже рискованно и чудно; но сказать: «Мне грустно» — было бы определенно невозможно.

Баронесса Анна выросла в приморском поместье отца в таком одиночестве и такой тишине, что ей до сих пор хотелось как-нибудь не замечать подобных истин, хоть она и боялась отпугнуть людей и томительно желала быть точно такой же, как остальные, чтобы ее немножко любили… У нее были бледные руки и светлые пепельные волосы, слишком тяжелые для узкого личика с нежными косточками. Между светлыми бровями залегла вертикальная складка, придававшая улыбке нечто вымученное и страдальческое…

Дела ее обстояли таким образом, что она любила своего супруга… Только не смейтесь! Она любила его даже и за историю с булочками, любила трусливо и жалко, хотя он обманывал ее и ежедневно, как мальчишка, трепал сердце, терзалась любовью к нему, как женщина, презирающая собственную нежность и слабость и знающая, что права на земле имеют сила и прочное счастье. Да, она отдалась этой любви и своим мучениям так же, как, когда он в непродолжительном припадке ласковости сделал ей предложение, отдала ему самое себя, — с горячей потребностью одинокого мечтательного существа в жизни, страсти, в буре чувств…

Размер три четвертых и звон бокалов… столпотворение, пары, гомон и танцевальный шаг: вот что такое был мир Гарри, его царство; вот что такое было и царство ее мечтаний, поскольку там обитало счастье, обыкновенность, любовь и жизнь.

Жизнь в свете! Безобидная, праздничная жизнь в свете, треплющий нервы, треплющий достоинство, соблазнительный яд, полный бесплодной прелести, бесстыжая ненавистница мысли и мира, ты чудовищна! И она сидела вечерами и ночами, раздавленная разительным противоречием между совершенной пустотой и ничтожностью вокруг и царящим при этом лихорадочным возбуждением вследствие вина, кофе, чувственной музыки и танцев, сидела и смотрела, как Гарри очаровывает красивых, веселых женщин, не потому что они ему особенно нравятся, а потому что тщеславие его требует быть с ними на виду, эдакий счастливец, у которого всего в избытке, который причастен ко всему, которому неведома никакая тоска… Какую боль причиняло ей это тщеславие, и как она все же любила его, это тщеславие! Как сладостно было видеть, что он столь красив, молод, великолепен, обворожителен! Как любовь к нему остальных мучительно воспламеняла ее собственную!.. А когда все заканчивалось, когда он, ничего не понимая, принимался эгоистично нахваливать прошедшие часы, наступали мгновения, когда ее ненависть и презрение сравнивались с любовью, когда в душе она называла его «негодяем», «фатом» и пыталась наказывать молчанием, смехотворным, отчаявшимся молчанием…

Мы правы, маленькая баронесса Анна? Вымолвить ли, что прячется за твоей жалкой улыбкой, пока поют «ласточки»? И наступает то презренное неблаговидное состояние, когда после безобидного, проведенного в обществе вечера ближе к утру ты лежишь в кровати и тратишь душевные силы на обдумывание шуток, острот, удачных реплик, которые должна была бы найти, чтобы показаться обаятельной, и которые не нашла. И в предрассветные сумерки вторгаются такие грезы, что ты, совсем ослабев от боли, плачешь у него на плече, а он одним из своих пустых, славных, обычных слов пытается тебя утешить, и вдруг тебя пронзает заливающая краской стыда бессмысленность того, что ты плачешь у него на плече о мире…

Если бы он заболел, правда? Мы верно угадываем, что его мелкое, пустячное недомогание рождает тебе целый мир грез, в которых ты видишь его своим страдающим подопечным, в которых он лежит перед тобой сломленный, беспомощный и наконец-то, наконец-то принадлежит тебе? Не стыдись себя! Не дрожи от отвращения! Горе иногда немного портит — мы это знаем, мы это видим, ах, бедная маленькая душа, в странствиях наших мы видели и не такое! Но ты могла бы обратить хоть сколько-нибудь внимания на молодого авантажера с длинными веками, что сидит подле тебя и с таким удовольствием свел бы свое одиночество с твоим. Почему ты его отталкиваешь? Почему презираешь? Потому что он из твоего собственного мира, а не из другого, где царят радость и гордость, счастье, ритм и победительность? Это действительно трудно — не чувствовать себя дома ни в одном мире, ни в другом; мы знаем! Но примирения быть не может…

Шум рукоплесканий затопил заключительные пассажи лейтенанта фон Гельбзаттеля, «ласточки» допели. Даже не оборачиваясь на ступеньки, они, плюхаясь и порхая, прыгали с эстрады, и господа столпились им помочь. Барон Гарри подхватил маленькую смуглянку с детскими руками, он сделал это тщательно, со знанием дела. Одной рукой обнял за бедро, другой за пояс, неспешно опустил, почти поднес к столу с шампанским, где наполнил бокал, так что пена перелилась через край, и чокнулся с ней, медленно и многозначительно, с беспредметной, настойчивой улыбкой глядя в глаза. Он сильно выпил, и на белом лбу, резко контрастирующем с покрасневшим от солнца лицом, пылал шрам; но он был весел, свободен, весьма радостно возбужден и не омрачен страданием.

Поделиться с друзьями: