Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]
Шрифт:
Молодая девушка совершенно воскового вида, находящаяся в том напряженном возрасте, когда недолго впасть и в щекотливые мысли, затаив дыхание, думает: «Но как же это: Что же он играет! Это же сама страсть, что он там играет! Но ведь он еще ребенок?! Если бы он меня поцеловал, это все равно как если бы меня поцеловал младший брат — это не поцелуй. Значит, существует высвобожденная страсть, страсть в себе, без земного предмета, а лишь бурная детская игра?.. Да, но если я выскажу это вслух, мне пропишут рыбий жир. Таков мир».
У колонны стоит офицер. Он смотрит на удачливого ребенка и думает: «Ты кое-что из себя представляешь, и я кое-что из себя представляю, каждый по-своему!» Впрочем, он прищелкивает каблуками, платя дань уважения удивительному ребенку, как платит ее любой состоявшейся силе.
А критик, стареющий мужчина в лоснящемся черном сюртуке и подвернутых замызганных брюках, сидя на своем бесплатном месте, думает: «Нет, вы только гляньте на него, на этого Биби, эту кнопку! Как человеку ему еще расти и расти, но как тип он уже сложился, как тип художника. И, как все художники, имеет в себе величие и непотребство, эту их шарлатанскую жилку и божественную искру, презрение и тайное упоение. Но я не могу так написать, слишком хорошо. Ах, честное слово, я сам был бы художником, если бы так ясно всего не понимал…»
Наконец удивительный ребенок отыграл, и в зале поднимается настоящая буря. Ему приходится снова и снова выходить из-за ширмы. Человек с блестящими пуговицами тащит все новые венки: четыре лавровых, одну лиру из фиалок, один букет роз. У него не хватает рук, чтобы преподнести удивительному ребенку все дары, помочь ему поднимается на подиум сам импресарио. Он вешает один лавровый венок Биби на шею, он нежно-нежно гладит его по черным волосам. И вдруг, словно влекомый неодолимой силой, наклоняется и целует удивительного ребенка, звонко целует, прямо в губы. И тут буря переходит в настоящий ураган. Этот поцелуй бьет в зал электрическим ударом, пробегает по толпе нервной дрожью. Людей охватывает исступленная потребность в шуме. Громкие выкрики мешаются с бурным градом хлопков. Кто-то из обыкновенных маленьких товарищей Биби там, внизу, машет носовым платком… А критик думает: «Ну конечно, как же без поцелуя! Старый эффектный трюк. О Господи, если бы только не понимать всего так ясно!»
А затем концерт удивительного ребенка заканчивается. В половине восьмого он начался, в половине девятого закончился. Подиум полон венков, а на подставках рояля для светильников стоят два небольших цветочных горшка. Последним номером Биби играет «Raphsodie grecque» [47] , в итоге перетекающую в греческий гимн, и его присутствующие на выступлении соотечественники были бы отнюдь не прочь подпеть, если бы не такой торжественный концерт. Но в финале они отводят душу, поднимая сильный гвалт, темпераментный шум, национальную демонстрацию. А стареющий критик думает: «Ну конечно, как же без гимна! Переводят стрелки, не брезгуют ни одним средством возбуждения восторга. Напишу, что это не художественно. А может, как раз художественно. Что такое художник? Скоморох. Критика превыше всего. Но этого я написать не могу». И в своих замызганных брюках он удаляется.
47
«Греческая рапсодия» (фр.).
После девяти или десяти поклонов разгоряченный удивительный ребенок больше не уходит за ширму, а спускается в зал к мамаше и импресарио. Люди стоят между разъехавшимися рядами стульев, аплодируют и теснятся вперед, чтобы рассмотреть Биби вблизи. Кое-кто хочет рассмотреть и принцессу: у подиума образуются два плотных кружка — вокруг удивительного ребенка и вокруг принцессы, и толком непонятно, кто из них держит cercle [48] . Но придворная дама, подчиняясь приказу, направляется к Биби; она немного пощипывает и разглаживает шелковый пиджачок, дабы ребенок мог быть представлен, ведет его за руку к принцессе и ясно дает понять, что ее королевскому высочеству нужно поцеловать руку.
48
Здесь: двор (фр.).
— Как ты это делаешь, дитя? — спрашивает принцесса. — Это все само приходит тебе на ум, когда ты садишься?
— Oui, madame [49] , — отвечает Биби.
А про себя думает: «Ах ты глупая, старая принцесса!..» Затем застенчиво и невоспитанно разворачивается и возвращается к своим.
В фойе, у гардероба царит густая сутолока. Люди протягивают номерки, люди, раскинув руки, принимают через столы шубы, шарфы и калоши. Вот среди знакомых стоит и наводит критику учительница музыки.
49
Да, мадам (фр.).
— В нем мало непосредственности, — громко говорит она и осматривается…
А перед большим стенным зеркалом братья, два лейтенанта, помогают молодой благородной даме, своей сестре, надеть вечернее верхнее платье и меховые боты. Она удивительно красива — стального голубого оттенка глаза, ясное чистопородное лицо, настоящая аристократическая фройляйн. Одевшись, она ждет братьев.
— Не стой так долго перед зеркалом, Адольф! — тихо и раздраженно говорит она одному из них, который не может расстаться с отражением своего славного, простого лица.
Да сколько же можно! Нет уж, с ее милостивого позволения шинель лейтенант Адольф все-таки застегнет перед зеркалом! Затем они выходят, и на улице, где в заснеженном тумане тускло мерцают фонари, лейтенант Адольф начинает на ходу слегка брыкаться и пританцовывать на плотном замерзшем снегу что-то наподобие nigger dance [50] , подняв воротник и засунув руки в вырезанные по косой карманы шипели, так как очень холодно.
«Сущий ребенок! — думает девушка с небрежно убранными волосами. Она идет, опустив руки, в сопровождении юноши позади. — Ребенок, которого нужно любить! Там, в зале, был — которому нужно поклоняться…» И громким, без выражения голосом говорит:
50
Негритянский танец (англ.).
— Все мы удивительные дети, мы, люди творчества.
«Эге! — думает пожилой господин, так и не переросший „Трех охотников из Курпфальца“, нарост которого теперь прикрыт цилиндром. — Это еще что такое? Кажется, что-то вроде пифии».
А мрачный юноша, понимающий ее с полуслова, медленно кивает.
Затем они замолкают, и девушка с небрежно убранными волосами смотрит вслед братьям-аристократам и их сестре. Она презирает их, но смотрит вслед до тех пор, пока они не исчезают за углом.
У пророка
Перевод В. Куреллы
Странные бывают жилища, странно устроенные головы, странные области духа, возвышенные и вместе убогие. Если вас это занимает, ступайте на окраину больших городов, туда, где фонари попадаются все реже и полицейские боятся ходить в одиночку, и поднимитесь по грязным лестницам вверх, на самый верх, откуда нет дальше пути, в мансарды, где бледные двадцатилетние гении, одержимые преступной мечтой, скрестив руки, погружены в раздумье, загляните в скудно, но с потугой на оригинальность обставленные студии, где одинокие, мятежные и мятущиеся художники, одолеваемые голодом и гордыней, в облаках табачного дыма вступают в схватку с последним всесокрушающим идеалом. Здесь предел, лед, чистота и ничто. Здесь не признают никаких обязательств, никаких уступок, никакого снисхождения, никакой меры и никаких ценностей. Здесь воздух настолько чист и разрежен, что миазмы жизни в нем погибают. Здесь царят своеволие, непреклонность, возведенное на пьедестал отчаявшееся Я, свобода, безумие, смерть.
Это было в Страстную пятницу, в восемь часов вечера. Многие из тех, кого Даниэль пригласил, пришли в одно время. Все получили приглашение — четвертушку веленевой бумаги, на которой в качестве герба парил орел с обнаженной шпагой в когтях; причудливым почерком имярек просили присутствовать в страстную пятницу вечером на соборе, где будут оглашены послания Даниэля. И вот в назначенный час гости встретились на пустынной и плохо освещенной улице предместья, перед самым обыкновенным доходным домом, служившим кровом бренной оболочке пророка.