ЖАНРЫ

Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]

Манн Томас (Пауль Томас)

Шрифт:

Удивительный ребенок садится на вращающийся табурет и закидывает ножки к педалям, которые посредством остроумного механизма закреплены намного выше обычного, чтобы Биби мог до них дотянуться. Рояль его собственный, он повсюду возит его с собой. Инструмент стоит на деревянных чурбанах, лакировка от множества перевозок несколько пострадала, но все это только подогревает интерес.

Биби ставит белые шелковые ступни на педали, строит хитростную рожицу, смотрит перед собой и поднимает правую руку. Это смуглая наивная ручка ребенка, но сустав запястья не по-детски сильный, и видны натруженные косточки.

Рожицу Биби строит для людей, ибо знает, что их нужно немного развлечь. Но сам для себя, потихоньку, получает при этом особое удовольствие, удовольствие, которое никому не смог бы описать. Это то щекочущее счастье, таинственное содрогание блаженства, обливающее его всякий раз, как он садится за раскрытое пианино, — он никогда его не утратит. Опять перед ним клавиатура, эти семь черно-белых октав, посреди которых он так часто забывался, погружаясь в пучину приключений и глубоко волнующих судеб, и которые тем не менее опять явлены чистыми и нетронутыми, как выдраенная рисовальная доска. Перед ним расстелилась музыка, вся музыка! Она расстелилась, как зазывное море, он может ринуться в нее и блаженно плыть, дать укачать себя, унести прочь, совсем потонуть в шторм и все же удерживать в руках власть, править и решать… Он держит правую руку в воздухе.

В зале мертвая тишина. То самое напряжение перед первым звуком… Как же начнется? И вот начинается. Указательным пальцем Биби извлекает из рояля первый звук, неожиданно сильный звук из среднего регистра, подобный трубному гласу. На него нанизываются другие, разворачивается интродукция — все расслабляют мышцы.

Это роскошный зал, расположенный в первоклассной модной гостинице, с розовато-мясистыми картинами на стенах, пышными колоннами, зеркалами в завитушках и несметным количеством, настоящей вселенской системой электрических ламп накаливания, повсюду расщепляющихся цветочными зонтиками, целыми пучками, от которых пространство содрогается тонким, золотистым, небесным, намного светлее дневного светом… Нет ни одного свободного стула, люди стоят даже в боковых проходах и сзади. Впереди, где по двенадцать марок (ибо импресарио исповедует принцип цен, внушающих трепет), рядами расселось благородное общество: удивительный ребенок вызвал живой интерес в высших кругах. Мелькают во множестве мундиры, изысканного вкуса туалеты… Даже кой-какие дети, благовоспитанно свесив ноги со стульев, блестящими глазами глядят на своего милостью Божьей отмеченного бело-шелкового сверстника…

Впереди слева сидит мать удивительного ребенка, крайне дородная дама с двойным напудренным подбородком и пером на голове, сбоку от нее — импресарио, господин восточного типа с крупными золотыми запонками на сильно выпущенных манжетах. А в центре спереди сидит принцесса. Это маленькая, морщинистая, скукожившаяся старая принцесса, но она покровительствует искусствам, если только они нежно-чувствительны. Она сидит в одном из глубоких бархатных кресел, а под ногами у нее расстелены персидские ковры. Сложив руки под самой грудью на сером шелковом платье в полоску, глядя на удивительного ребенка-труженика и склонив голову набок, она являет собой образ неземного мира. Подле нее придворная дама — даже в зеленом шелковом платье в полоску. Но она на то и есть всего-навсего придворная дама, что не может и откинуться.

Биби заканчивает весьма роскошно. С какой же силой этот карапуз долбит по роялю! Ушам не веришь. Еще раз в развернутой гармонической аранжировке широко и хвастливо звучит тема марша, энергичная, энтузиастическая мелодия, и на каждом такте Биби откидывает корпус назад, будто победоносно марширует на торжественном параде. Затем бравурно заканчивает, сгорбившись, бочком сползает с табурета и с улыбкой ждет аплодисментов.

И они раздаются — единодушные, растроганные, восторженные: нет, вы только посмотрите, как он изящно поводит бедрами, исполняя эти свои милые дамские поклоны! Хлопайте, хлопайте! Погодите, я только сниму перчатки. Браво, маленький Сакофилакс, или как тебя там!.. Вот чертенок!..

Биби приходится трижды выходить из-за ширмы, прежде чем публика угомонится. Несколько копуш, запоздавших зрителей протискиваются сзади, с трудом рассаживаясь в переполненном зале. И концерт продолжается.

Биби нашептывает свою «Reverie», целиком состоящую из арпеджио, над которыми иногда на слабых крылышках поднимается мелодия, а затем исполняет «Le hibou et les moineaux». Эта вещь имеет решающий успех, оказывает воспламеняющее воздействие. Настоящая детская пьеса, и удивительной наглядности. В басах слушатель видит скорбно хлопающего замутненными глазами сыча, а в верхнем регистре нахально и вместе с тем трусливо шныряют желающие подразнить его воробьи. После этой piece [46] Биби вызывают четыре раза. Служащий гостиницы с блестящими пуговицами выносит на подиум три больших лавровых венка и, пока Биби раскланивается и благодарит, держит их перед мальчиком на вытянутых вбок руках. Даже принцесса присоединяется к аплодирующим, легонько смыкая плоские ладоши, так что они не издают ни звука…

46

Сочинение, пьеса (фр.).

Как же этот ушлый шельмец наловчился вытягивать рукоплескания! Заставляя себя ждать, он долго стоит за ширмой, несколько медлит на ступенях к подиуму, с детским удовольствием смотрит на разноцветные атласные ленты венков, хотя они уже давно ему надоели, мило и не сразу раскланивается, дает людям время угомониться, чтобы из ценного шума, издаваемого их руками, не пропало ничего. «„Le hibou“ — гвоздь моей программы, — думает он, научившись этому выражению от импресарио. — Потом „Фантазия“, которая вообще-то намного лучше, особенно переход в до-диез-мажор. Но вы же помешались на этой hibou, вы, публика, хотя она первое и самое глупое из того, что я придумал». И он мило раскланивается.

Затем он играет «Размышление» и один этюд — программа солидная, объемная. «Размышление», не в упрек ему будет сказано, довольно похоже на «Reverie», а в этюде Биби демонстрирует все свои технические навыки, кстати, несколько уступающие его сочинительскому дару. Но вот наступает черед «Фантазии». Это его любимая вещь. Каждый раз он играет ее чуть иначе, обращается с ней свободно и сам порой, если выдается удачный вечер, поражается новым находкам и поворотам.

Он сидит и играет, такой маленький, сверкающе белый, у большого черного рояля, один, избранный, на подиуме, над расплывчатой людской массой, совокупно имеющей лишь смутную, не очень податливую душу, на которую должен воздействовать своей — одной-единственной, возвышенной… Вместе с белой шелковой ленточкой сползли на лоб мягкие черные волосы, трудятся натренированные запястья с сильными косточками, и видно, как на смуглых детских щечках подрагивают мышцы.

Иногда наступают мгновения забвения и одиночества, тогда он отводит свои странные, обведенные матовостью мышиные глаза прочь от публики, на расписанную стену зала, вбок, они смотрят сквозь эту стену и теряются в дали, богатой событиями и наполненной смутно угадываемой жизнью. Но затем взгляд из уголка глаза, вздрогнув, перекатывается обратно в зал, и удивительный ребенок опять перед людьми.

Тоска и торжество, взлет и глубокое падение. «Моя „Фантазия“, — с такой любовью думает Биби. — Слушайте же, сейчас будет переход в до-диез-мажор!» И он проигрывает переход в до-диез-мажор. «Заметили?» Да нет, Господи ты Боже мой, ничего они не заметили! И поэтому он по крайней мере прелестно возводит глаза к потолку, чтобы они хоть что-нибудь увидели.

Люди сидят длинными рядами и смотрят на удивительного ребенка. Своими людскими мозгами они думают всякое. Пожилой господин с седой бородой, печаткой на указательном пальце и шишковатой опухолью на лысине, наростом, если угодно, думает про себя: «Вообще-то должно быть стыдно. Сам так и не перерос „Трех охотников из Курпфальца“, и вот сидишь, седой уже весь, как лунь, а эта козявка строит тут из себя умника. Нужно, однако, помнить, что все свыше. Господь распределяет свои таланты, и ничего тут не поделаешь, не позорно еще быть обычным человеком. Это как с Младенцем Иисусом. Можно поклониться ребенку и при этом не осрамиться. Как, однако, благотворно!» Он не осмеливается думать: «Как мило!» «Мило» — какой позор для плотного пожилого господина. Но он так чувствует! Тем не менее он так чувствует!

«Искусство… — думает предприниматель с носом, как у попугая. — Да-а, ничего не скажешь, привносит в жизнь некоторый блеск, немного звона и белого шелка. А он, кстати, ловко стрижет купоны. Мест по двенадцать марок продали прилично: это уже шестьсот, плюс все остальное. Если вычесть аренду зала, освещение и программки, остается недурная тысяча марок чистыми. Вполне можно жить».

«Ну, это Шопен, вот это его лучшее! — думает учительница музыки, востроносая дама в тех летах, когда надежды уже засыпают, а разум приобретает проницательность. — Нужно заметить, он не так уж и непосредственен. Потом надо будет сказать: „В нем мало непосредственности“. Неплохо звучит. Кстати, руки у него совершенно не поставлены. На тыльную сторону ладони нужно класть талер… Уж я бы прошлась по нему линейкой».

Поделиться с друзьями: