Ранний снег
Шрифт:
– Сестра!
– просит он.
– Громче пой! Пой для всех!..
Но Марьяна не слышит, не отвечает. Она вся ушла внутрь себя. Звучит только голос:
Навеки умолкли весёлые хлопцы,
В живых я остался один...
Я гляжу на неё и раздумываю: как могла она всё это вынести - и уцелеть? И остаться такой же, как прежде, не огрубеть, не сломаться?
Говорят, человек ко всему привыкает.
Для того чтобы привыкнуть к опасности, ему, наверное, нужно немногое: всего-навсего одну жуткую, тревожную ночь, ледяной ветер и колючую проволоку в три кола. И чтобы каждый твой шаг подстерегала смерть: с неба - бомба, в кустарнике - нож или кляп разведчика, за бруствером окопа - огонь пулемёта, грохот гусениц и лязг подкалиберного снаряда. И ты сразу же превращаешься в обстрелянного солдата. По интенсивности перестрелки ты уже понимаешь, что там происходит на фланге: наступает или драпает твой сосед, по разрывам снарядов узнаешь, ведут ли немцы обычный, беспокоящий артиллерийский огонь или же готовятся к решительному наступлению. Был ты избалованный светофорами и техникой безопасности горожанин, а теперь позабыл о крыше над головой, стал чутким, осторожным, как зверь.
Прямо возле Марьяны пролетает, торопясь на ночлег, большой бархатный шмель. Она даже на миг отшатнулась: так, видимо, томительно знакомо просвистел он мимо её щеки.
– Вот, шут, бронебойный...
– Крупнокалиберный!
Мы смеемся. Хотя что тут смешного?!
Женька прижалась к плечу Улаева и молчит, внимательно слушает рассказ Марьяны. Она как-то осунулась, потемнела за эти первые жаркие дни.
Марьяна говорит негромко:
– Я вижу, вы что-то скрываете от меня...
– Нет. Ничего, - смущенно бормочет Улаев.
– Ты напрасно так думаешь, Марьяна. Откуда ты это взяла?
– А ты напрасно так говоришь. Я же вижу. Меня не обманешь!..
Да, Марьяна за время разлуки тоже стала зоркая, наблюдательная.
– Так в чём дело? Я слушаю, - говорит она строго.
– Понимаешь, Марьяша, - начинаю я первая.
– Мы решили сказать медицине «прости!». По крайней мере, я, Женя и Сережа Улаев. И хотим на передний край простыми бойцами. В пехоту... Кто-то же должен за всех отомстить! Что ты скажешь на это?
Марьяна проводит ладонью по серой стриженой голове, отвечает раздумчиво:
– Ну, тогда, значит, наши пути разошлись...
– Почему?
– А я навсегда остаюсь в медицине. Хочу быть хирургом. Как Иван Григорьевич. Кто-то же должен его заменить!..
– Да, ты права, - говорю я, удивленная силой чувства, с каким она это сказала.
Мне становится страшновато.
Неужели всё кончено и настало время расстаться? Неужели когда-то я буду жить одна, без Марьяны и Женьки?
Марьяна на миг переламывает тонкий, нежный изгиб своих светлых бровей.
– Ну что ж, - говорит она очень твёрдо.
– Раз вы так решили, значит, вам так удобней. А я решила так, как должна... Значит... прощайте!
– Прощай, Марьяна. Извини, пожалуйста, нас.
– Это вы меня извините.
Мы встаём и прощаемся, не то виноватые перед нею, не то очень обиженные её внутренней твердостью, с какой она отвергла всех нас, вместе взятых, живых, - ради мёртвого, одного.
Сергей первым протягивает руку Марьяне.
– Я всегда тебя уважал, Марьяна, - говорит он, волнуясь.
– А сегодня - люблю! Будь всегда такой... настоящей! Желаю удачи!
– Счастливый вам путь!
Мы садимся на своих застоявшихся лошадей, дремлющих у коновязи, и оглядываемся на госпиталь.
Марьяна смотрит нам вслед, но не машет: неподвижная, как неживая.
4
А в штабе армии над нами с Женькой покатывались со смеху, потешались:
– Ну девчата, ну умудрили!.. В пехоту? Стрелками? А что вы умеете? Стрелять умеете, да? А ползать по-пластунски? А с полной выкладкой семьдесят километров пройдете? А не заплачете, если будет трудно?
– Нет, засмеемся, - ответила я, и они засмеялись.
– Ну, вот что, - сказал, отсмеявшись, майор, с которым мы говорили.
– Езжайте туда, куда вас назначили. В дорожный батальон. Если нужно будет, вас вызовут. А пока... Пока вот так. Исполняйте!
И мы повернулись и вышли.
И теперь мы с Женькой в глубоком тылу. Пятьдесят километров от линии фронта.
Каждый день в пять утра мы выходим вместе с дорожниками на трассу и присматриваем за работающими бойцами: не поранился ли кто топором на повалке и рубке леса, не случилось ли с кем солнечного удара, не заболел ли у кого «курсак». Трудяги у нас в батальоне нестроевые. Почти все они хроники или после тяжёлых ранений, поэтому за ними следи да следи. За день трассу пять-шесть раз обойдешь пешком с тяжёлой санитарной сумкой за плечами.
Потом уже, после обеда, когда время совсем замедляет свой бег, я украдкою исчезаю и иду по направлению к Женькиной роте - это ещё десять, а то и все пятнадцать километров, - чтобы встретиться с ней.
Она, в свою очередь, тоще идёт мне навстречу.
На границе наших рот, на самом стыке, мы кладем на землю тяжёлые санитарные сумки и садимся рядом на поваленном толстом бревне, возле чахлой лежнёвки: её-то и строит наш батальон. Женька курит, блаженно щурится в лучах яркого летнего солнца. А я хмуро молчу. Я тоскую. Тыловая жизнь не по мне.
– Ну, как дела?
– устало интересуется Женька.
– Убегу. Сегодня же брошу всё и убегу! Больше нет моих сил...
– Куда же ты убежишь?
– Не знаю.
– Я задумываюсь на миг. В самом деле: куда? Кому я нужна? Практически мою идею, конечно, осуществить будет трудно. Но и жить я так больше уже не могу.
– Не знаю, - повторяю я.
– Куда-нибудь убегу. К Улаеву, может быть. Иль к Кедрову в полк. В любую часть убегу. Где примут.
Почему-то все прошлые наши трудности, даже смерть и опасности сейчас мне кажутся пустяком, совершенной ничтожностью по сравнению с тем хорошим, что я увидела там, на фронте. А здесь, в глубоком тылу, и хорошее - эта мирная, спокойная жизнь, и травы, и солнце, и чистое небо - не только не радует душу, а даже как бы гнетёт её.
– Ты думаешь, на передовой будет легче?
– спрашивает меня Женька.
– Нет, не думаю. Да я легкой жизни и не ищу...
Наш рабочий день здесь очень тяжёл.
Мы, медсёстры, встаём очень рано. Раньше всех. Почти в темноте. Проверяем раскладку продуктов, затем чистоту самих поваров и всего кухонного оборудования. Потом у себя в санчасти начинаем амбулаторный приём. До первого построения роты на утреннюю зарядку мы должны уже полностью освободить от работы всех больных, всех раненых перевязать, всех хроников осмотреть и дать им лекарства. Потом мы снимаем пробу с завтрака и даём разрешение на выдачу людям. Это если завтрак в самом деле хорош. А то бывает, и поскандалишь со старшиной, пригрозишь ему актом. В пять утра, после завтрака, мы выходим на трассу, которая тянется на многие километры. Каждая рота строит приблизительно двадцать - двадцать пять километров лежнёвки. И здесь мы уже дотемна, пока солнце не опустится за горизонт.
Вечером возвращаешься вместе с бойцами в расположение роты. И пока бойцы ужинают, отдыхают, ты опять открываешь амбулаторный приём. Он обычно заканчивается очень поздно, часов в десять. Потом начинаешь готовить лекарства на следующий день: у нас нет ни своего фармацевта, ни близкой аптеки. Выстираешь портянки и гимнастёрку, почистишь сапоги, вымоешься сама, и спать тебе остаётся каких-нибудь два-три часа. А рано утром дневальный опять тебе стукнет в окно: «Вставай, сестра! Уже ждут...»
Но к такому труду я привыкла. И дело не в нём. Тяготит здесь другое.