Разрушь меня
Шрифт:
Тебе не разрешено покончить жизнь самоубийством. Тебе не разрешено причинять себе вред. Ты слишком ценная для меня.
— Я не твоя игрушка, — чуть не выплевываю я.
Он кидает тарелку на тележку, и я удивлена, что она не разбивается на куски. Он прочищает горло, и я на самом деле напугана.
— Этот процесс станет намного проще, если ты будешь сотрудничать, — произносит он, тщательно проговаривая каждое слово.
Пять, пять, пять, пять, пять ударов сердца.
— Ты отвратительна миру, — говорит он, подергивая губы от смеха. — Все, когда-либо знающие тебя, ненавидели тебя. Убежали от тебя. Бросили тебя. Твои собственные родители добровольно отказались от тебя и захотели отдать тебя под опеку власти. Они так отчаянно хотели избавиться от тебя, сделать чей-то другой проблемой, уверить себя, что ты, по сути, не то дитя, которое они воспитывали.
Меня словно ударяют сотню раз по лицу.
— И сейчас... — Он в открытую смеется. — Ты настаиваешь на том, что это я плохой. — Он встречает мой взгляд. — Я пытаюсь помочь тебе. Я предлагаю тебе возможность, которую никто и никогда бы тебе не предложил. Я готов относиться к тебе как к равной. Я готов дать тебе все, о чем ты могла только мечтать, и, прежде всего, я могу поместить власть в твои руки. Я могу заставить их страдать за то, что они сделали с тобой. — Он наклоняется. — Я могу изменить мир.
Он ошибается, он так неправ, он настолько неправильный — как перевернутая вверх дном радуга.
Но всё, что он говорит, — правда.
— Не позволяй себе возненавидеть меня так быстро, — продолжает он. — Ты можешь наслаждаться этой ситуацией гораздо больше, чем ты думаешь. К счастью для тебя, я готов быть терпеливым. — Он оскаливается. Откидывается на спинку. — Хотя, конечно, твоя тревожная красота не причиняет боли.
Я капаю красной краской на ковер.
Он лжец и ужасный, ужасный, ужасный человек, и я не знаю, тревожит ли это меня, потому что он прав, или потому что это настолько неправильно, или потому что я так отчаянно нуждаюсь в некоем подобии признания в этом мире. Прежде никто ничего подобного мне не говорил.
Это заставляет меня захотеть взглянуть в зеркало.
— Ты и я не так уж различны, как ты могла бы надеяться. — Его улыбка настолько самоуверенная, что я хочу стереть ее кулаком.
— Ты и я не похожи, несмотря на все твои надежды.
Он улыбается так широко, что я не знаю, как реагировать.
— Кстати, мне девятнадцать.
— Извини, что?
— Мне девятнадцать лет, — уточняет он. — Знаю, для своего возраста я довольно внушительный.
Я беру ложку и толкаю что-то съедобное на своей тарелке. Я больше не знаю, какая еда на самом деле.
— У меня нет к тебе никакого уважения.
— Ты передумаешь, — сказал он просто. — А теперь поторопись и ешь. У нас ещё много работы.
Глава 21
Убивать время не так сложно, как кажется на первый взгляд.
Я могу выстрелить хоть сотню раз в грудь и затем наблюдать, как крошечные ранки кровоточат на моей ладони.
Я могу вырвать циферблат часов и любоваться им, лежащим на моей руке. Тик-тик-тик — последнее тиканье перед тем, как я отправлюсь спать. Я могу задержать дыхание на несколько секунд и так задохнуться. Я убиваю минуты, а потом и часы, и, кажется, никто не против.
Прошла неделя после нашего последнего разговора с Адамом.
Однажды я к нему повернулась. Всего лишь однажды я открыла рот, чтобы заговорить, но Уорнер перехватил меня:
— Тебе не позволено разговаривать с солдатами, — сказал он. — Если у тебя есть вопросы, можешь найти меня. Я — единственный человек, о котором тебе нужно заботиться, пока ты находишься здесь.
Собственничество — недостаточно сильное слово, чтобы описать Уорнера.
Он повсюду меня сопровождает. Слишком много со мной разговаривает. Мое расписание состоит из встреч с Уорнером, приема пищи с Уорнером, выслушивания Уорнера. Если он занят, меня отсылают в мою комнату. Если он свободен, он находит меня. Он говорит мне о сожженных ими книгах. Об артефактах, которые они готовятся спалить. Идеях, которые он приготовил для нового мира, и как я стану большой для него поддержкой, как только буду готова. Как только я осознаю, как сильно я хочу этого, как сильно я хочу его, как сильно я хочу эту новую, славную, мощную жизнь. Он ждет меня, чтобы использовать мой потенциал. Он рассказывает мне, как благодарна я должна быть за его терпение. Его доброту. Его готовность понять, что этот переход должен быть постепенным.
Я не могу смотреть на Адама. Я не могу говорить с ним. Он спит в моей комнате, но я никогда не вижу его. Он дышит так близко к моему телу, но даже не поворачивает губ в моем направлении. Он не следует за мной в ванную. Он не оставляет тайные записи в моем блокноте.
Я начинаю подозревать, что я нафантазировала все сказанное им.
Мне нужно знать, поменялось ли что-то. Мне нужно знать, сошла ли я с ума, держа в сердце эту цветущую надежду, мне нужно знать, что значила та запись Адама, но каждый день его отношение ко мне, как к незнакомке, заставляет меня сомневаться в себе самой.
Мне нужно поговорить с ним, но я не могу.
Потому что сейчас Уорнер следит за мной.
Камеры видят всё.
— Я хочу, чтобы ты убрал камеры из моей комнаты.
Уорнер перестает жевать еду/мусор/завтрак во рту. Он осторожно глотает и откидывается на спинку, глядя на меня.
— Разумеется, нет.
— Если ты обходишься со мой как с заключенной, — говорю ему, — то я буду вести себя как заключенная. Мне не нравится, что за мной наблюдают.
— Тебе нельзя доверять.
Он опять берет ложку.
— За каждым моим вздохом наблюдают. Охранники расположены интервалом в пять футов по всем коридорам. У меня даже нет доступа к собственной комнате, — протестую я. — Камеры не будут иметь значения.
Странное удовлетворение танцует на его губах.
— Ты не совсем стабильна, ты в курсе. Есть вероятность, что ты можешь убить кого-то.
— Нет. — Я хватаюсь за пальцы. — Нет... Я бы не... Я не убивала Дженкинса.
—Я говорю не о Дженкинсе. — Его улыбка — чан с кислотой, просачивающейся в мою кожу.
Он не перестает смотреть на меня. Улыбаться мне. Пытать меня своими глазами.
Это я молча кричу в кулак.
— Это был несчастный случай.
Слова выскакивают из моего рта так тихо и быстро, что я не уверена, что я на самом деле их произнесла, что я до сих пор сижу здесь, или же мне опять четырнадцать лет, и я снова, снова, снова и снова кричу, умираю, погружаюсь в море воспоминаний. Я никогда, никогда, никогда, никогда…
Я не смогу это забыть.
Я увидела её в продуктовом магазине. Она стояла скрестив лодыжки, её дитя было на привязи, она думала, он был рюкзаком. Она думала, что он был слишком глуп/слишком юн/слишком незрел, чтобы понять, что веревка, связывающая его с её запястьем, была устройством, предназначенным для содержания его в её безразличном круге из сочувствия. Она была слишком молода, чтобы иметь ребенка, чтобы иметь эти обязанности, быть похороненной ребенком, который имеет потребности, которые не учитывают ее собственные. Ее жизнь настолько невыносима, так невероятно, чрезвычайно многогранная, слишком гламурна для отпрыска на привязи.
«Дети не глупы», — хотела я сказать ей.
Я хотела сказать ей, что его седьмой крик не означает, что он хочет быть неприятным, что ее четырнадцатое предостережение в виде «гадкий мальчишка/ты такой гадкий мальчишка/ты меня смущаешь, ты, гадкий мальчишка/не заставляй меня рассказывать папе, что ты был гадким мальчишкой». Я не хотела смотреть, но не могла отвернуться. Его трехлетнее лицо сморщилось от боли, ручонки пытались скользнуть под цепь, которыми она обмотала его поперек груди, и она потянула так сильно, что он упал и заплакал, и она сказала ему, что он это заслужил.