Развод. Семейная тайна
Шрифт:
— Вот… — он протянул ей телефон с открытой страницей интернет-магазина. — Смотри. «Нежность» Хлопок 80 %, акрил 20 %. Десять цветов. И крючки тут же, в комплекте. Какой размер? 2.5 мм для ажура? Или 3 мм плотнее?
— Витя, я… я еще азов не знаю! — растерялась Ася.
— Ничего, — отмахнулся он. — Выучишь. Ты же умная. Главное — материал безопасный. Для Лии. — Он произнес имя племянницы с особой теплотой, которая смягчала его обычно строгий, дипломатичный тон. — Закажем? Я помогу выбрать. И с оплатой, если надо.
В этот момент подошла мама, привлеченная разговором. Она взяла в руки неуклюжий розовый прямоугольник, повертела его.
— О, начала! — улыбнулась она тепло. — Помню, у моей мамы первые салфетки еще корявей были. А потом — шедевры!
— Она погладила работу дочери. — Руки помнят, Асенька. Просто дай им время. И для малышки вязать — это так душевно! Теплее любой магазинной вещи. — Она подмигнула. — Первые пинетки я сохраню. На память. Ася смотрела на них: на маму, держащую ее первую корявую работу с нежностью, как реликвию, и на Витю, увлеченно сравнивающего характеристики пряжи из бамбука, словно изучающего досье перед важной встречей. Комок подкатил к горлу. Не от горя. От неожиданного тепла, от чувства, что ее маленькое, робкое начинание не осмеяли, а подхватили. Окружили практической помощью и верой.
Она взяла крючок и клубок желтой пряжи. Еще раз. Набрала воздушные петли. Старалась делать их ровнее. Крючок все еще казался чужим, но уже не врагом. Инструмент. Инструмент не только для создания пинеток, но и для плетения тишины в душе. Для создания чего-то своего, настоящего, теплого. Для Лии. И, как ни странно, для себя самой.
Розовый прямоугольник лежал на столике — неказистый, но первый. Завтра приедет пряжа «Нежность». Послезавтра начнутся первые, наверняка кривые, ряды будущих пинеток. Ася провела рукой по своему огромному животу.
— Слышишь, Лиюша? — прошептала она. — Мы с тобой начинаем новое дело. Пока только петельки… но из них может получиться все что угодно. Даже целый мир. Теплый и наш. — Она уловила довольное движение внутри. Или ей показалось? Неважно. Петелька за петелькой, узелок за узелком — путь к мастерству и к новому себе начался. Тихий, неуверенный, но неотвратимый. Как биение двух сердец — ее и дочери — в такт плавному движению крючка в ее руке.
Глава 37
В кабинете Степана Григорьевича пахло дорогим деревом, кожей и властью. Глубокие кресла, массивный стол, портрет сурового деда на стене — все здесь дышало незыблемостью и весом принятых решений. Гордей стоял у окна, спиной к отцу, смотря на вечерний город, раскинувшийся как ковер из огней у подножия холма, на котором стоял особняк. В руке он сжимал тяжелый хрустальный стакан с коньяком, но не пил. Алкоголь не помогал. Ничто не помогало заглушить грохот совести, который звучал в нем громче, чем раскаты любого грома Он приехал сюда не по вызову, а по своей воле. После той сцены в пыльных стенах, после ее спокойного, как приговор, "нам нужна пауза", после ночей, проведенных в бессоннице и самоедстве, он понял: дальше отступать некуда. Либо он говорит правду сейчас. Либо ложь и полуправды похоронят его окончательно. Он боялся не потери денег или положения. Он боялся этого кабинета. Боялся взгляда отца.
— Ну? — раздался за его спиной голос Степана Григорьевича. Низкий, ровный, без тени нетерпения, но от этого еще более давящий. — Ты просил встречи. Говори. Дела не ждут.
Гордей обернулся. Отец сидел в своем кресле, как на троне. Глаза — холодные, выцветшие льдины — смотрели на него без осуждения. Пока. С ожиданием фактов. Гордею вдруг захотелось снова отвернуться к окну, к безопасным огням. Но ноги, словно вбитые в дорогой паркет, не слушались. Он сделал глоток коньяка. Жидкость обожгла горло, но не согрела.
— Отец… — голос его предательски дрогнул. Он сглотнул, заставил себя выпрямиться, ощущая вес каждого слова, которое сейчас сорвется с его губ. — Мне нужно рассказать. Всю правду. О том, почему… ушла Ася. И о том, что я… натворил. О том, что длилось годами.
Степан Григорьевич не шелохнулся. Только пальцы, лежавшие на подлокотнике, слегка сжались, костяшки побелели.
Гордей начал. С самого темного угла своего позора. Говорил резко, отрывисто, как вытаскивая занозы, каждое слово — боль, каждое признание — нож в собственную плоть.
— Аделия… — имя прозвучало не просто хрипло, а как надгробный камень. — Не просто сводная сестра. У нас с ней было многое, что недопустимо. Все… все началось давно. Очень давно. Пятнадцать лет назад. В ту самую ночь… на годовщину твоей свадьбы с Инессой. — Он увидел, как веки отца дрогнули, едва заметно. Эта дата была крюком, зацепившим Степана Григорьевича за живое.
— Я был молод, глуп, навеселе… а она… Аделия… она уже тогда умела манить. Как змея. И пошло-поехало. Не остановился. Не смог. Не захотел. — он сделал еще один глоток, но горечь во рту не исчезла. — Это… это стало привычкой. Грехом, к которому возвращаешься снова и снова. Она… она была огнем, отец. Опасным, обжигающим, но неутолимым. И после моей свадьбы с Асей… не прекратилось. Наоборот. Запретность только подливала масла. Адреналин. Иллюзия, что мы умнее всех, что нас никто не видит… что Ася… что она счастлива в неведении. — его голос сорвался на имени жены. — Я врал себе, что контролирую ситуацию. Что Аделия — просто страсть, темная сторона, не имеющая отношения к моей настоящей жизни с Асей. Но это была ложь. Глубокая, гнилая ложь.
Он закрыл глаза, и перед ним встал тот кошмарный день в загородном доме. Не просто "застала", а увидела во всей мерзкой наготе.
— А Аделия… она играла с огнем все смелее. Наглела. Хотела, чтобы почувствовали. И… и вот оно случилось. Ася… на шестом месяце… она застала нас. Там. В гостиной. На наших с ней диванах. В том самом месте, где мы с ней, с Асей, вечерами пили чай, читали, смеялись над пустяками… — Гордей сглотнул, пытаясь выдавить слова сквозь ком стыда, сжимавший горло. — Это был не просто шок, отец. Это было… уничтожение. Все, во что она верила, во что я заставлял ее верить, рассыпалось в прах на ее глазах. И выражение ее лица… не крик, не истерика… пустота. Абсолютная, ледяная пустота. Как у мертвой.
Он умолк, давясь воспоминанием. Тиканье старинных напольных часов в углу било по нервам, отмеряя секунды его позора.
— После этого… Аделия словно сорвалась с цепи. Ее мания превратилась в нечто чудовищное. Она восприняла скандал как… как шанс. Решила, что теперь-то я буду ее. Окончательно. Письма, звонки, слезы, угрозы самоубийством, истерики на людях… Она требовала, чтобы я ушел к ней сейчас же, бросал Асю, забывал о ребенке… Я пытался остудить ее, угрожал сам, умолял… но она была невменяема. А признаться тебе… после пятнадцати лет лжи? После того, как ты принял Аделию в семью? Это было… немыслимо. Я зарывался в ложь еще глубже. — Он рискнул взглянуть на отца. Лицо Степана Григорьевича оставалось каменным, но теперь оно было не бледным, а пепельно-серым, как будто из него выкачали всю кровь. Только в уголках губ залегла чуть более глубокая, горькая складка. Гордей продолжил, глотая ком в горле.
— Инесса… узнала. Не знаю как, но узнала. И… решила использовать. Она… — он искал слова, чтобы передать весь яд, всю опасность, — …ненавидит Асю. Считает ее недостойной. А тут… такой козырь. Она начала… угрожать. Асе. Прямо. В лицо. Говорила… о выкидыше. О "несчастных случаях". Что Ася и ребенок… "не могут быть в безопасности". — голос Гордея сорвался. Воспоминание о безумных глазах Инессы, о ее шипящем шепоте, полном ненависти, сжимало горло. — Я… я думал, бабские склоки, преувеличение… Потом услышал сам. Застал. Но… — он опустил голову, сжимая стакан так, что хрусталь заскрипел под пальцами, — …я не сумел защитить. Не сумел остановить Инессу сразу. Боялся скандала. Боялся, что все всплывет… что ты узнаешь… про Аделию… про нашу связь… Боялся этого кабинета и твоего взгляда больше, чем опасности для собственной жены и ребенка!