Риторика повседневности. Филологические очерки
Шрифт:
Механизмы речи могут действовать лишь в согласии с механизмами языка, и экспрессия при этом выражается самыми разными способами — не только с помощью приемов чисто речевых (как метафоры и другие тропы), но и посредством переносного употребления грамматических категорий, и вот тут-то маркированные члены грамматических оппозиций несут обычно большую экспрессию именно ввиду своей маркированности. Например, в грамматическом противопоставлении единственного и множественного чисел отмечено множественное, так что недаром в разного рода неопределенно-личных суждениях господствует не только мужской род, но и единственное число («Кто смел, тот и съел», «Берегись автомобиля», «Стой, кто идет?»), зато с помощью плюрализации — хоть уважительным «вы», хоть пренебрежительным «всякие там» — можно выразить уважение или пренебрежение, а монарх подчеркивает значение своей личности, говоря о себе «мы». Тем самым плюрализация становится способом выражения экспрессии — а уж позитивной или негативной, это все равно.
Категория рода — не исключение и тоже может использоваться для выражения экспрессии, а это значит, что при двухродовой системе дополнительной экспрессивной нагрузкой могут обладать слова женского рода, а при системе трехродовой — соответственно слова женского и среднего родов. При общих равных, как, например, при метафорическом употреблении, слово маркированного рода сильнее сходного слова немаркированного (мужского) рода просто ввиду своей грамматической маркированности, и дубина экспрессивнее болвана, а сволочь — сброда просто потому, что это заложено во внутренней структуре языка. Носители языка о таких тонкостях осведомлены, конечно, весьма редко, но как сочинителю стихов вовсе не обязательно разбираться в стихотворных размерах, также (и тем более) говорящему не требуется ничего, кроме умения говорить, чтобы использовать грамматику для выражения самых различных чувств.
Языковая конвергенция в условиях развитого социализма
Идея прямой соотнесенности языковых и социальных процессов и, соответственно, утопическое ожидание новой общественной формации, не только вселенской и бесклассовой, но и в языковом отношении единой, — всё это в академическом сознании естественно ассоциируется если не с самим Н. Я. Марром и его тезисом об обусловленности языкового развития социально-экономическими факторами (Марр, 17 и след.), то, по крайней мере, с вульгарными формами марризма и с пропагандой мировой революции (L’Hermitte 1984, 127–129). Встречающиеся у маститых исследователей довоенного советского времени высказывания на эту тему чаще всего относятся к разряду так называемых «заклинаний» и в результате обычно оставляются без внимания, хотя далеко не всегда того заслуживают. Так, в «Национальном языке и социальных диалектах» В. М. Жирмунского имеется абзац, казалось бы, бесспорно относящийся именно к разряду «заклинаний» (и даже с традиционной отсылкой к чему-то неназванному у Ленина): «В эпоху всеобщего кризиса капитализма и пролетарских революций наиболее активным очагом международных языковых влияний становится Советский Союз». Далее Жирмунский приводит примеры того, что сам называет «переводными советизмами», как selfcriticism или socialist competition и заключает: «Главным проводником этих новых интернациональных понятий и слов является пролетарская, коммунистическая печать всего мира» (Жирмунский 1936, 183–184). Действительно, инициатива подобных изданий всегда исходила из СССР, да нередко они и печатались прямо в Москве; так, Корней Чуковский записывает в своем дневнике 22 ноября 1931 года: «Затевает Кольцов журнал английский „Asia“, в пику существующему, буржуазному» (Чуковский К. Дневник: 1930–1969. М., 1995. С. 34). Для Чуковского это новость вполне рядовая, хотя о специфической роли Михаила Кольцова в Коминтерне ему не могло не быть известно. Таковы были быт и стиль эпохи.
После отказа от Коминтерна и ниспровержения марризма контексты, в которых высказываться о подобных предметах было необходимо, заметно сократились числом, и в послесталинскую советскую эпоху лингвистика отличалась от прочих наук минимальной (сравнительно, скажем, с историей) идеологизированностью — но благодаря упадку ее пограничных с социальными науками, то есть идеологически не нейтральных, отделов. Тем не менее публикации, так или иначе относящиеся к почти не существующей социолингвистике, в печати появлялись, и среди них, конечно, было немало откровенно конъюнктурных. Хороший пример — статья В. Ф. Алтайской о «языковом развитии» со ссылками на Ленина, Хрущева и Горького, зато практически без привлечения собственно лингвистических данных. Грубо официозный тон статьи не предполагает, казалось бы, никакой ориентации на запретный в ту пору «марризм», и все же в заключение объявляется, что «все отмеченные случаи изменения названий свидетельствуют о прогрессивном характере изменения языка» (Алтайская, 20), — а это нельзя не признать примитивным выражением уже знакомой концепции, утратившей, следовательно, прямую ассоциацию с идеями Марра, хотя явно к ним восходящую.
Важно, однако, что Алтайская и подобные ей авторы по сути в своих выводах правы, хотя и формулируют их некорректно, Лексика советского времени эволюционировала по большей части под влиянием партийного жаргона, воспроизводимого коммунистической прессой, и под влиянием социальных сдвигов, происшедших в языковом сообществе, то есть, пользуясь выражением Е. Д. Поливанова, смены «контингента носителей» (Поливанов 1968, 86). Если такое влияние и такие сдвиги считать позитивными (или наоборот, что лингвистически столь же некорректно), то и языковое развитие можно интерпретировать в терминах прогресса или регресса, но так или иначе есть все основания говорить о «советизмах», о которых позднее (тоже несколько в духе «заклинаний») писал и Чуковский: «Огромным содержанием насыщены такие новые слова, которые вошли в языки всего мира, как Советы, колхоз, комсомол, спутник, большевик <…>» (Чуковский, 35–36) — поясняющее замечание по поводу этого перечня придется сделать несколько позже.
Говоря о «советизации» языка, сейчас обычно имеют в виду прежде всего языки народов СССР и отчасти языки советских сателлитов в Восточной Европе (ср.: Домашнев, 5—10). Англоязычные страны почти совершенно избежали советского политического и пропагандистского давления, так что newspeak существовал, как кажется, лишь в романе Орвелла. Правда, в знаменитом «Заводном апельсине» (1962) Nadsat Language юных негодяев состоит в основном из русских заимствований: из примерно трехсот слов приложенного к роману глоссария их около двух с половиной сотен (Burgess, 141–144), так что один из взрослых персонажей романа объясняет: «Most of the roots are Slav. Propaganda. Subliminal penetration» (ibid. 91). Это объяснение опровергается, однако, лексическим составом жаргона: в нем преобладают обиходные слова в прямых значениях (как babooshka, pishcha, gromky) или несложные трансформы таких слов, как chasso— часовой, rabbit — работа, veck — человек, lubbilubbing — любиться.
Конечно, Берджес сочинял свою кошмарную утопию пусть не в подражание Орвеллу, но с неизбежной и несомненной оглядкой на великого предшественника, так что допускал возможность возникновения жаргона под влиянием советской пропаганды, однако же тут он оказался не вполне последователен. Его юные негодяи не воспроизводят и не пытаются воспроизвести в своем поведении никаких советских стереотипов, а главное — используемые ими русские слова никак не ассоциированы с советским пропагандистским лексиконом, будучи, как сказано, обиходными словами для обозначения простых бытовых понятий; типичный пример их употребления: «That red red krowy will soon stop» (ibid. 47). Другое дело, что автор, создав и — благодаря успеху романа, а затем и фильма — прославив этот жаргон, тем самым придал русскому слову в английском языке экспрессивный ореол опасности (ассоциированности с насилием) — и это было по сути своей верно.
Нельзя вдобавок не отметить, что Орвелл, придумав и даже описав newspeak как систему (Orwell, 917–925), разговорного варианта своего новояза не только не создал, но специально отметил в разделе «The principles of newspeak», что это — язык будущего, а пока на нем сочиняются, и то с трудом, лишь некоторые газетные передовицы. Но так или иначе, из всего этого явственно следует, что самая чувствительная к языковым инновациям группа — писатели — именно после войны определенно ощущала, что английский язык может стать жертвой прямого (как у Берджеса) или опосредованного идеологией (как у Орвелла) наступления «социалистического лагеря», а это возвращает нас к проблеме «переводных советизмов». Отличный материал дают советские учебники английского языка — ограничусь для анализа учебниками эпохи «зрелого социализма» (1960–1980-е годы), когда именно английский стал преимущественно изучаемым в СССР иностранным языком. Но сначала несколько предварительных замечаний.
Школа всегда консервативна, консервативны и школьные учебники иностранных языков, различающиеся, конечно, целями обучения. Так, например, в 1887 году в Петербурге для русских и немецких гимназий была издана хрестоматия «Stepping Stones. An English Reading Book for the Use of Schools. Comp. by В.Е.Е.»: она начиналась с простеньких рассказов, продолжалась мифами об Улиссе и статьями Рескина и завершалась небольшой поэтической антологией. Ясно, что школьник, успешно проскакавший но этим камешкам, должен был стать неплохим читателем — но только читателем! — английской поэзии и прозы, а уж разговаривать учился (если учился) по другим пособиям. В освоении повседневного языка едва ли не самым традиционным был и остался «тематический» метод: сначала специально составленный рассказик типа «Встреча на вокзале», затем вопросы к нему, а затем импровизация диалога, в котором ученики изображают встречающих и приезжающих, лексически осваивая ситуацию. Ради большего психологического комфорта порой выделяется некий постоянный набор действующих лиц, в чьих приключениях по мере сил соучаствует обучаемый. В этом смысле достаточно характерны учебники английского языка (на французской основе) супругов Камерлинк (G.-H. Camerlynck & Mme Camerlynck-Guernier) — этот пример выбран намеренно, чтобы продемонстрировать универсальность «тематической» системы обучения, знакомой многим и по похождениям журналиста Мартина Лернера в обучающем сериале «Голоса Америки».
Камерлинки издавали свои учебники в Париже у Didier в 1920-х годах нашего века: учебники первого года (с учетом раздельного обучения) назывались «The Boy’s Own Book» и «The Girl’s Own Book», и примерно ко второму триместру дети знакомились с жизнью семейства Родов (Rod), таким образом мало-помалу приобщаясь к повседневному английскому языку. Роды — типичная для любого учебника примерная семья, с несколькими детьми обоего пола и вдобавок с родственниками в Англии (Mme Rod — англичанка). Они живут в Швейцарии, но переписываются с британскими кузенами, и те их навещают, а позднее юные Роды и сами поедут в гости в Англию. Изображаемая учебником первого года жизнь начисто лишена местного колорита: всё, что делают Роды, можно делать и в Англии (играть в теннис, обедать, дразнить младшую сестренку, учиться в школе), но то, что в Англии невозможно, даже не упоминается — как восхождение на Монблан или самоуправление кантонов. Детей, следовательно, учат языку сначала на примере понятных и универсально значимых ситуаций, а затем (в «Англии» продвинутого курса) список ситуаций становится разнообразнее.
Нельзя было сомневаться, что школа сталинской эпохи с присущей ей старомодностью использует — конечно, с необходимой идеологической цензурой — какую-то из традиционных моделей, и действительно, все просмотренные мною учебники, централизованно утвержденные для средней школы с середины 1930-х годов и до 1954 года (Е. Ф. Буштуевой, Н. В. Егоровой и И. М. Стржалковской, Е. В. Беловой и Л. Р. Тодд), откровенно следуют типу «камешков», хотя и с поправкой на необходимость для учебника грамматических правил и упражнений, — оставшееся пространство заполняется преимущественно адаптациями отрывков из Джерома Джерома, Марка Твена, Джека Лондона, Диккенса и прочей не слишком старой классики. Текстов, сочиненных самими авторами, очень мало — это все те же неизбежные пропагандистские «заклинания», в основном о Сталине, но их в каждом из учебников по одному, редко по два. Никакого соприкосновения с повседневностью нет, нет и никаких серьезных попыток сообщить школьникам хотя бы элементарные навыки разговорной речи — впрочем, умение простых советских граждан говорить и понимать по-иностранному было тогда нежелательным. Этот языковой всеобуч был отчасти декоративным, и все же школьные успехи предполагали теоретическую возможность познакомиться в будущем с какими-то несложными и не слишком современными образцами английской и американской литературы.