Роман на два голоса
Шрифт:
41
Безалаберная героиня моя искренне радовалась тому, что она — женщина, напрочь опровергая научные представления о тайной зависти слабого пола к сильному. Она считала, что все служит выражению любви: и домашние обязанности, и бытовые действия. Когда она обметывала истертые края манжет на рубашке своего возлюбленного и представляла его запястья с синими разветвлениями вен, то будто свершался некий обряд, и она чувствовала каждый стежок как свое секундное прикосновение к его руке там, во враждебном пространстве, куда он уходил по утрам.
Она прекраснодушно мечтала, как будет работать, чтобы он, как она считала, великий мастер, не мучился на службе. И приговаривала: “Я могу шитьем прокормить обоих. А ты будешь художник”. Но и на такое ее мурлыканье реакцией был взрыв раздражения: “Осчастливила! Художники живут лет на десять меньше нормальных людей. Бедные ли, богатые, — раз и скопытился. Эмоции дорого стоят. Ты подойди статистически: и до полувека не доживают. Репин потому дотянул до восьмидесяти лет, что в Финляндии скрылся, а то бы она и его сожрала, Россия, как Васильева, и Левитана, и Крамского. При этом у него, заметь, отказала правая рука — так вот продлил жизнь на тридцать лет. Это хроническое, это не связано ни с революцией, ни с войной, это национальная хворь”.
Она требовала, чтоб они менялись одеждой, и ей в его вытертой до прозрачности шерстяной фуфайке было теплее, чем в собственном толстом свитере, который она напяливала на своего возлюбленного. Так преодолевались материалистические законы природы, и вещи, ей верилось, источали сверхестественную теплоту. Словосочетание “эманация радия”, которое она узнала из лекций, она переделала в понятие “эманация любви”, когда уверяла, что только в его обносках ей тепло. И, узкоплечая, носила эти тряпки, туго засупонивая полы его выцветшей ковбойки.
Однажды они рассматривали старинные вещи в комиссионном на Арбате, и ему понравился деревянный Будда, полулежащий с выражением высшего довольства и стоивший недорого, пятьдесят рублей, из-за трещин в основании сандалового ложа. Она решила подарить ему эту фигуру и проговорилась, утопически пообещав: “Когда я получу гонорар”. Но гонорара в обозримое время не предвиделось, и в подарок ему ко дню рождения она купила за два рубля темную керамическую кружку с выпуклыми кляксами орнамента. И когда в первый раз налили в нее кипятку, кружка запела, потому что медленно стала растрескиваться полива на внутренних стенках. Уцелел от перегрева только верхний край, перламутрово-серый ободок, там, где должны были губы драгоценного ее ворчуна касаться чаши. И в эти секунды неожиданной музыки она подумала внезапно, что ничего ей не надо, только бы не отняли того, что есть.
Он не умел принимать подарки, всякое проявление внимания к его особе коробило и даже устрашало. Первым побуждением при этом было отвергнуть и убежать, только бы не раскиснуть от благодарности и не выйти из состояния отдельности.
42
Старое здание института с высокими колоннами в вестибюле и новый многоэтажный корпус соединялись остекленным переходом-коридором, расположенным в уровне четвертого этажа. Там назначали встречи и вели треп о перспективах перемещения в должностях. Однажды какой-то изнывающий от бездеятельности инженер, простояв у прозрачной стены полчаса, разглядел у дальнего забора, по верху которого шла, как водится, колючая проволока, два странных одинаковых предмета. Кто-то из ребят поглазастей определил, что это человеческие ноги, зацепившиеся носками сапог за край ограды. Сообщили в охрану, и затем обнаружилось, что несчастный висит вниз головой, втиснутый в щель между гаражом и кирпичной кладкой. Внутренний двор со складскими помещениями, где нашли мертвеца, не просматривался из соседних домов, так что неизвестно было, сколько времени находился здесь, среди невывезенного железного лома, труп молодого солдата. Тело так закоченело, что вытащить его не смогли, и ржавые стенки гаража резали ацетиленовой горелкой.
Это событие, никем не прокомментированное, скоро забылось, но для героя моего оно не прошло даром. Подруга с недоумением рассматривала эскизы, которые десятками возникали и твердо запечатлевались на больших листах мелованной бумаги: люди, стоящие вниз головой, с огромными остановившимися зрачками, были зажаты гигантскими просвечивающими кубами и сами такие прозрачные, что у них прорисовывались внутри сердце и печень, а сквозь тела читались очертания автомобилей. Рядом стояли безлицые металлические роботы с палками-паяльниками в руках, тянулись, извиваясь, черные кабели. А там, где электрический щуп касался силуэта прозрачной жертвы, вырывалось пламя, которое наш художник на оттисках потом вручную раскрашивал сангиной.
43
Что-то изменилось в моем герое. Когда пришло время переаттестации и сотрудники писали сами на себя характеристики от имени начальства, он не ерепенился, но не стал пользоваться стандартными фразами, которые все списывали друг у друга (“политически грамотен, морально устойчив, скромен в быту”), а автоматически приписал после названия должности “стаж работы — 1 год”. Вообще-то он присмирел, и на работе решили, что он сломался: “Укатали сивку крутые горки”. Но он не покорился, он просто пытался всех понять.
То, над чем сослуживцы смеялись, по-прежнему не было для него смешным. Больше всего потешались над тем, что вытворяли в пьяном виде. Рассказывали бравые истории, где нетрезвый человек обычно выступал смельчаком, а начальство выглядело по-идиотски. Вершиной удальства, о чем говорили шепотом, утробно похохатывая, был случай с одним старшим инженером, который гнался, теряя полуботинки, за машиной директора и грозил: “Я вас всех выведу на чистую воду!”, после чего и был мгновенно уволен по соответствующей статье.
Его поражало, что человек, которого он безусловно уважал, серьезный конструктор, повествуя о разных случаях из своей жизни, неизменно переходил к воспоминаниям о том, как хорошо выпивал он с тем или другим и какой был антураж. Очевидно, только алкоголь давал этим людям чувство успокоения, а кураж, который появлялся в подпитии, снимал ощущение несвободы, давящее каждую минуту — на работе, в метро, в собственном доме.
Ему жаль было этих людей, но он не мог с ними слиться. Его раздражало, когда сухопарая сорокалетняя женщина подпрыгивала, в восторге от колбасы в первомайском заказе: “Вкусненькая, копчененькая!”, когда завхоз лаборатории, плечистая бабища с нагло-сентиментальным лицом, стенала, получив бюллетень по болезни: “Не хочется дома сидеть, в коллективе жизнь проходит быстрее!”. Он испытывал сострадание к их ограниченности, ему было как будто стыдно, точно он был тоже виноват в том, что они нечутки и пошлы. Но само слово “сострадание” было незнакомо массе молодых и здоровых мужчин и женщин, не только оттого, что они твердили избитую истину “Жалость унижает”, но и от какой-то брезгливости и раздражения чужим несчастьем.
У одной из сотрудниц без конца хворал годовалый ребенок, и, когда она после десятидневного отсутствия, отдав недолеченное свое дитя в ясли, приходила на службу, толстуха-профорг говорила гудким неприязненным голосом: “Господи! Опять болел!” Когда принятая на работу по распределению девушка-инженер как-то быстро оказалась матерью-одиночкой (“не доглядели, что она с пузом”) и попала в клинику вместе с грудничком, бабы злорадно высказывались: “Говорили, зачем тебе этот ребенок!”, — хотя и собирали рубли на фрукты и посылали страхделегатку в больницу. Ему вдруг стало небезразличным чужое горе, но помочь он никому ничем не умел. Только спрашивал безмужнюю эту мамашу: “Ну, как наследник? Ты не стесняйся, если что…”
Перед праздниками полагался укороченный рабочий день, но уже с утра никто не работал, а готовили общий стол. Отмечали Первое мая и Новый год. Перед днем Советской армии сотрудницы суетились и готовили мужикам-сослуживцам подарки, всем одинаковые: авторучки или коньяк, каждому по забавной маленькой бутылочке-шкалику. Потом женщины ждали Восьмого марта, когда получали от коллег мужеского пола по открытке и веточке сухой мимозы.
Его ставило в тупик то, что все эти люди очень мало жили проблемами своей службы. Несколько одержимых научными идеями диссертантов были не в счет, хотя их разработками и держались отделы. На его обличительные тирады он услышал дома ответ-цитату из наблюдений западных психологов: “Двадцать процентов работников делают восемьдесят процентов работы”.