ЖАНРЫ

Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:

[На полях: ] Сегодня же пишу еще! Письма простые, идут так же как и expres!

20. XI

Объясни, почему ты так волновался 8-го и 9-го? Ты же уже получил (6-го) мое письмо от 29-го? Ты же писал! Напиши обязательно!

17-го твое письмо от 13-го! Мне все время очень грустно без тебя! Плачу я! И над твоей жизнью все _т_о_ время! Отчего скончалась О. А.? Воспаление легких? Скажешь? Но если тяжело, — то не пиши.

20. XI

Сегодня твой expres от 13-го (2-ое).

Душенька, не надо часто expres. Сегодня вышло не очень гладко. Утром рано, когда его приносили, я выскочила проводить брата до гаража (т. е. до автомобиля в сарае) и не слыхала звонка. Потом ушла одеваться. Я была еще в халатике утреннем. И после лишь нашла бумажку, извещавшую, что мне на почте заказной expres. Его нужно было самой взять с почты. Я тотчас послала на моем велосипеде девушку. Ей не дали, т. к. уже послали с обычным, урочным почтальоном. За ее отсутствием мужу понадобился мой велосипед. Его сломался. Когда пришел почтальон, то почту я приняла у него, на глазах мужа, уходившего как раз из дома. Был удивлен почему у меня уже на руках расписка. Ни слова не сказал. Но как-то… ну, все равно! Когда я жду expres, то уже не сплю с 5–6 час, — их приносят рано.

[К письму 19–20 ноября приложено фото дома в Бюннике. Надпись на фото:]

Вот весь домик в Bunnik'e, где я так много думала о тебе. Где я была… только я да птичка.

Дом для 2-х семей.

— показывает на нашу половину, а рядом жил тот, кто перед Пасхой у тебя был. Или послал тебе только мой привет?! Внизу: гостиная, где я тебе писала, столовая, кабинет маленький, кухня, и т. д. Наверху: спальня, где я так долго болела! комната для приезжающих, маленькая комната (Сережина), ванна. И выше еще — чердак. Сбоку гараж. Сзади сад-огород. Много передумано… Я любила все-таки Bunnik. В_а_н_е_ч_к_а… целую тебя!

80

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

25. XI. 41

6 ч. вечера

Родная моя детуля, Олечек, — какое чудесное, ласковое письмо, 20.XI! Целую ручку, писавшую, сердечко твое — прильнувшее так нежно. В томлении был, все эти дни, — а вчерашнее письмо 15–17.XI — что было с тобой? Какое-то… «через себя» письмо! Я его определил — «сборное», вы-нужденное… — усталость? полная разбитость? Я был в отчаянии. Много написал, — все эти дни, — и не отсылал, жалко было, что может удручить родную, свет мой отемнить. Всю тебя целую, твою душку, о, сердце чу-дное!

Хочу ответить на _в_с_е. Оля, раз навсегда условимся: я для тебя — _в_е_с_ь_ твой, как держишь в сердце, — никто другой, а самый твой, самый близкий твой, и ты мне — единственная, самое дорогое, ты — как ты, Оля, Ольгунок, Олёк. Меня, писателя, — какой бы я там ни был, — оставь другим, берут, считают, ценят, бранят… — как хотят. Никто, ничто не может — для меня — стоять между нами, я неотделим — для себя — от тебя, моей Олечки, моей чистой, моей пресветлой. С этим и останусь, я, для себя. Такой, ни с кем и ни с чем не соизмеримой, ни-когда, ни в чем, тебя лелею, храню в сердце. И это не может, для меня, измениться, независимо от того, как ты берешь меня.

О визе… — у меня почти нет надежды. Можешь ли думать, что я не рвусь? Но — помимо визы — есть другое. Я писал тебе — о пытке, о встрече на краткий миг и — подумать страшно. И еще. Если смущает посылка expres, заказного, если ты так страшишься «языков» провинции… — что все всё там знают, а эта семья там громка… — то как же тебя не смутит встреча?! Вдумайся! Это же так ясно. И какая пища болтунам и всем канальям, охочим до трезвона. Делать тебя целью грязных домыслов «соседей» — ведь там все — «соседи»! — эти лягушки голландского болота! Ясно, ясно. Я знаю отлично русскую провинцию. Голландия — еще пониже нашей. Тем более, что мы, русские — из какой-то непонятной ненависти и… зависти, да, да! — для многих — притча во языцех, «странные», l'ame slave[142]. А тут… — где тебя знают, — в том же Arnhem'e..! Это не Париж, не Берлин… — где никому нет никакого дела ни до чего — странного. Мы будем видеться, светло и чисто узнавать друг-друга… — а языки… — свое у них, у языков. Мне — совершенно безразлично, но тебе… — ты же так тревожна! Я все обдумал. Нет. Не смею. Я даже не ставлю вопроса о твоем «движении» — величайшей жертвенности, неоценимой, для меня священной. Но, Олечек… я целую твои ножки, я землю целую, где ты стоишь… но я не дерзну принять… я тебя слишком высоко ценю, ты для меня — только ты _м_о_я, _в_с_я, только свободная вся, прямая вся, гордо-смело смотрящая, по праву сознающая — я — _т_в_о_я. Только. Иначе — знаю — о, какая мука! Будет. _В_и_ж_у. Какое же томление, тревога! Ты мне — бесценная, незаменимая, нетленная для меня, — и такой же ты должна быть для всех, кто меня знает, кто меня считает верным всему тому, что знает от меня, из меня. Для меня поставить тебя в сомнительное положение — сделать мишенью хотя бы только гадких подозрений, — да, «гадких» — с их лицемерной каланчи… — невыносимо. Это, Олёк, не Ялта даже, где тоже не было никому дела до «энтерьер[143]». Если бы ты бросала свой кров, — не только «свой»… — тогда другое дело. Или усомнишься в искренности моей? обвинишь меня в слабости души? в наигранности, в позе?! Не смею и говорить об этом. Чего бы я не дал… чтобы хоть день с тобой! Близко бы тебя видеть, руку твою держать, в твои глаза все излить из сердца… О-ля! Дай же твои губки, моя голубка… мое счастье, неизъяснимое ни словами, ни чувством, ни взглядом, всю глубину мою тебе дающим… Я все предвижу, и мне больно, когда подумаю, как ты все это примешь! Ведь я всем жертвую, все отдаю, на что хоть смутно еще надеюсь, — отказаться от _т_е_б_я, _ж_и_в_о_й, _в_с_е_й, столько обещавшей, все отдающей… всю себя! Подумай — и ответь. Я сделаю так, как ты мне скажешь. Тогда — я припаду к твоим коленям. Да, Оля… я готов на все, на смерть, на муки, на все утраты, ради тебя… только не на твои страдания. Я _с_в_о_б_о_д_н_о, смело, — при данном положении — смотрю. И — не упрекну себя, и — ни-ни-когда — _т_е_б_я. Реши. Да, мне надо будет обсудить с Сережей, — он инженер? при какой фирме? — «условия договора о приобретении моих литературных прав», и — при согласии — совершить нотариальный договор. И это мне необходимо решить в самый ближайший срок. Для сего, главным образом, я и буду в Arnhem'e. В другом месте, при современных условиях его работы в предприятии, встретить его я не смогу. Он не сможет в Париж приехать? Или ты, по его доверенности, не сможешь? Время года, зима — значения не имеет. Я все равно — питаю надежду — выполнить то, что меня начинает очень мучить. Не состоится поездка в Arnhem — я хочу ехать в лагеря советских пленных368, буду проситься. — Эти дни я взволнован, не сплю… да, с перерывом в одну ночь, я не смыкал глаз 2 ночи, весь в кипении мыслей: ехать, сердцем к родному подойти! Я уже заготовил письма: о разрешении поездки.

Мне больно, что я, русский, писатель, — в стороне от такого исключительного, единственного за все века жизни русской — события неизмеримого исторического смысла. Я _д_о_л_ж_е_н_ видеть, во что обратил большевизм за эти 24 г. душу народа, как испепелял в ней свет Божий и образ человеческий. Я хотел бы пойти к ним, братски, с лаской… — не говорить речи, нет, не учить, а светить, отомкнуть заклепанные души, найти в них уцелевшее, светлое, м. б. — верю — и священное. У меня есть ключ — верный, творящий. Я _з_н_а_ю, я — проверял: неоспоримый. Да, _т_о_л_ь_к_о_ у меня. И это знают, мно-гие..! Я пойду к ним с одной моей книгой, и она многое осветит. Пойду к ним… с «Богомольем». И — верю, — найду, сыщу, — во что я крепко верю. Отомкнутся души. Не обманусь и — не обману. Отказаться от этого — мне будет трудно. Буду просить, стучаться. Вчера и сегодня был у меня Алеша Квартиров, из Берлина368а. Я спрашивал его. Пока — все — неопределенно. Но я — мне поездка в Arnhem не помешает, после нее поеду… ах, если бы ты была со мной! Как бы мы слили наши души, слезы наши — с _и_х_ слезами! Да, я уже _в_и_ж_у_ эти слезы, знаю. Я знаю наш народ, Оля… сколько я говорил — и как! — перед многотысячными буйными толпами… и [это] в самые острые дни «половодья», — в марте 17-го и в России, и по Сибири368б. А ныне… — я вижу, как глаза яснеют, как растопляются сердца… как рты кривятся, от подступающих рыданий, да… — они еще способны плакать, _н_а_й_т_и, _п_о_з_н_а_т_ь_ себя, свое, святое, вечное! Оля! Это не мальчик говорит — мечтатель, это говорю я, многое страшное видавший, столько переживший, разделивший все муки — с Родиной. И ты благословишь меня. И я узнаю сладость со-страдания со всеми _и_м_и… и — ко всем им, темным, обманутым, растленным, заторканным, которых делали зверями… и — не сделали, я верю. Я сниму коросту с сердца, я посвечу в него… — оно проснется — в Божьем свете Правды. Я поведу их за собой, с моими малыми на… богомолье. И они пойдут. И они познают, признают, узнают истинный Лик России — былой Святой Руси. Это не самонадеянность моя: это моя вера, это — _е_с_т_ь. Я сам увижу чудо — и покажу. Как?.. Я все продумал. И все мне ясно. Это — мой трудовой подвиг, национального писателя, — слуги народа, и нетленный Образ Преподобного будет моим поводырем. Да, поведу к нему, самому родному, такому всем им понятному… да, да, они его поймут! через мое простое слово! и — полюбят, и — припадут. И — приведу к Нему.

Вспомни последние страницы из моего очерка «Два письма»369. Там — чуть намечено, — да-вно я верил в это. И это — близится. Ты меня перекрестишь, пойду если… — и какой силой загорится сердце, от любви бездонной — к Тебе, и — к Ней, к Родимой, Оля! Светик мой, ласточка моя! Да, я загляну в твои глаза, родные такие мне, — и всю тебя увижу, кого искал давно-давно… предвидел, предчувствуя… — с 17–18 гг.370 — с «Чаши»… и — до «Путей». Да, ты Дари узнала, поняла. Ведь ты — она, и она — ты, Оля, Ольга, ми-лая, вечная моя! Как она обогатилась, осложнилась, ополнокровилась, как расцвела — во мне. Теперь я знаю, что и как писать, — все знаю. Ты получила письмо, где я нашел, что ты — «от Церкви». Ну, так знай. Теперь я больше знаю. Тебя-Дари — знаю и другую, не святую — небесную, а чу-дную, земную, во плоти, такую страстную, да, от земли, от тлена, от страстей… и ты, вторая, — будешь сгорать, в борьбе с — небесной. Вот теперь я вижу, что II ч. романа — самая жгучая, самая страстная — и — я задыхаюсь от картин! — самая решающая всю задачу «Путей». И она крепко спаяна с I-ой — и перельется светом в III-ю — восхождение на Крест — и — к Свету. Ты, ты во мне творилась и — творила. Я не сознавал. И вот — _в_с_е_ вижу. Да, Олечек, гулька, голубка, жизнь сердца моего, Светлая, святая, — да! — и согрешающая, и освещаемая… что я вижу! Сегодня глаз не сомкнул (бром приму, надо). О, какой пожар осенний видел, парк кленов — червонных, янтарных, розовые сети по вершинам… и — осенний вихрь — все сорвал, все черно… — дам!! Дари все видит, — и — ско-лько же! Олёлик, надо кончить. Но я и пятой части не сказал тебе. На все отвечу, все исчерпаю. По порядку последних 5–6 писем. Много писал — не отсылал. Не то, не мог, страшился удручить. Нет, я берегу тебя, я чуток, Оля… Ты такая мне драгоценность..! Пылинку на ресничку не опущу, все твои слезки оставлю в глазках — оберегу, сколько есть силы в сердце.

Целую, всю, крещу, молюсь о тебе, за тебя, — тебе. Твой Ив. Шмелев

Как счастлив твоей лаской! Не сказать.

Марина не видела меня. Оказия еще не заходила к ней.

Без тебя их [ «Путей»] не будет. Но тебя люблю больше, чем «Пути». Олёк мой, слушай, я повторю: ты, ты творишь со мной, во мне — «Пути Небесные». Как? Не все ли равно — как! Творишь.

Никаких болей, и я бодр, несмотря на 2 ночи без сна. А когда свежо — гимнастика! всегда утром.

А «Девушку с цветами» — ты получила? — Грустная она? Я объясню. Ты написала о «ромашках».

Не задержу, — отвечу на все — Оля!

Если бы ты была со мной — как бы записал! — и любил бы. Так хочется!

81

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

[Ноябрь 1941 г.]

Письмо № 1

Пишу конспектно. Сколько же биения сердца за этим конспектом!!

Кто я? Откуда? Как жила? Давно хотела тебе все сказать…

Родилась в Ярославле, — году увезли в Рыбинск. Там папа принял священство. До 8 лет в Рыбинске. Оттуда в Казань. Крестный путь отца… Много воспоминаний, много мотивов… Страданий. 1/2 года жизни в Казани до смерти папы. Ужас. Казань чужда нам… Никого, кроме 2 семей. В Казани папа учился в Академии у митрополита Антония (* Епископ Серафим Парижский папу знает тоже.)371 (ректор), его очень любившего. Масса переживаний. Хотела бы дать этюды. Мои страдания после утраты отца, до… болезни. Мое «бегство» ночью. Мое «сумасшествие». Не буквально, конечно. Я не училась в школе. Меня готовили дома. После «шока» моего никто не знал, как я смогу учиться, в том смысле, что должна уходить из дома, — я не отходила от мамы ни на шаг, будучи уверенной, что и она умрет. Всюду я видела смерть. Все ею закрылось. И была права, — спасла однажды маму. Моя мечта была учиться в Институте, чтобы «после увидеть Царский Двор». Это были детские мечтания… Меня отдали в Казанский Родионовский институт372. Я согласилась для «мечты» зажать боль и страх и покинуть дом. Но это было именно «зажать»… Кто бы знал, что я переживала там. Я — 9–10-ти лет! Меня наказывали, жаловались маме. Мне жестоко попадало. Я дерзила, говорила в лица правду, т. к. знала, что ко мне несправедливы. За это попадало еще больше. За уроками я… думала… О чем? О всем. О доме. Об отце. О смерти. Я поступила 1-ой ученицей, подготовлена классом выше. Но меня не хотели утомлять и отдали в VII-ой. Мне нечего было делать. Я была способна. Все этим тыкали, — и я ненавидела это слово «способна». Я убегала в уборную, где не было классной дамы, «классухи», так мы ее звали, и плакала одна, запершись, вволю. Мне попадало снова. Моя подруга была девочка резвая, шалунья, до исступления религиозная, любившая моего папу. Маме жаловались, что я из всего класса выбрала самую отчаянную. Она умерла. Умерла как святая. Ей Богоматерь при кончине явилась! Батюшка говорил. Она и была святая! Нина! От скарлатины. Я заразилась от нее. Болела тоже. Институт я, конечно, не кончила. После революции нас рассовали по школам II-ой ступени. Коммерсанты, реалисты, гимназисты, институтки, кадеты (из Москвы)… Винегрет! Баклуши били. Вечерами занимались. Мальчишки лампочки портили, пробки выкручивали. Уходили в потемках учителя, а тогда зажигали свет и… танцевали. Я перестала ходить в школу на 1–2 мес. Слышу, что «чистку» производят и 4 параллельных класса соединяют в один. Сдавали «зачеты». Я осталась. Мы стали работать. Учителя были старые. Хорошо было. Много работали по литературе. Параллельно со школой я служила в статистическом бюро. 15-ти лет начала. Получала паек хороший. Какие-то «способности» и там проявила. Даже повышение получила. Все служили: мама, отчим, я.

Поделиться с друзьями: