Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:
Как ты жить умеешь! Как все меня в тебе восторгает, тянет к себе, как я безумно, да, _б_е_з_у_м_н_о_ тебя люблю. Милый мой, покойной ночи! Спи спокойно! Ты видишь меня иногда во сне? Сейчас 10.30 ч. Скоро наше «свидание». Ты думаешь? Я знаю, когда ты думаешь… _В_а_н_я, а-у!? В туман, в дали: — а-у у!.. Слышишь?!
Твоя «девочка с цветами». Твоя Оля
5. XII
Случайно не послала письмо и получила твое (28.XII)[172]. Спасибо, мой родной, за все, Ты чудесно, ценно [дал] мне, меня «учишь», бранишь, за № 2! Напишу еще. Ваня, по одному «его» письму не суди, — он был ведь зол, когда писал. Даже без обращения. Он не был грязен ко мне! Я тогда еще никого не «вела» — с А. была довольно редкая переписка. Я жила в больничных интересах, как в гробу. Оттуда и «срыв». Прости! Я тебя еще больше полюбила после письма!..
90
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
6. XII. 41
Дорогой мой, единственный, несравнимый!
Писала тебе еще на твое 26-го, — получила твое от 28-го с Сережечкой, — бросила на полуслове, — стала отвечать на новое, запечатала и… не посылаю. Оттого, что все еще не сказала того, что кипит в душе… И не сказать. Ваня, Сережечку твоего, как Святого Рыцаря принимаю. Увидишь ли всю полноту этих моих чувств?! Милый, святой, прекрасный мальчик! Ванечка, — твоя частичка… Я много в нем твоего нахожу, не только [рост]. Что-то — неуловимое, то, чего именно _с_в_о_и_ не видят, а чужие именуют «фамильным сходством». У меня часто бродит мысль: а м. б. он жив?! Не может этого быть? О, если бы чудо!! Какое твое доверие ко мне, как я ценю это… Послать такое сокровище! Ваня, какой ты мне еще удивительный предстал! И кажется, будто я тебя теперь всего вижу… Нет, тебя так скоро не узнаешь! Какой ты чудный, бескомпромиссный. Да, я все, все понимаю. Драгоценность моя, сокровище! Я никогда такого не встречала, нигде, ни даже в книгах. Ну, кто такой? Нет такого! Нет, был такой — у меня в сердце, в душе. По «образу и подобию» того идеала, что создала я девочкой по папе. Папа был чистый, дивно-чистый. И знаешь, этот вот, живущий в сердце, — т. е. — Ты, — оберегал меня всю жизнь от грязи.
Ванечка, ты о № 2 — не верно. Ничего там не было, что бы меня забрызгало. Не надо о нем. Как я благодарю тебя за все, что ты мне пишешь, за то, как «учишь», как объясняешь как нельзя жить. Я в ужасе от себя… Неужели так это и было? Но я не чувствовала тогда этого. Отчего же? Ванечка, какая же я скверная. Нет, я не «от Церкви» тогда, а… м. б. только церковный коврик для твоей коленопреклоненной молитвы. Ванечка, м. б. ты бы понял, если бы все я рассказала. Меня тот не грязью, не дон-жуанством прельстил, а как раз тем, что меня единственно может увлечь, — чем-то положительным, чистым. М. б. его любовь к детям, к пению и живописи, его любовь удивительная к матери-старушке. М. б. то, что среди моей ужасной «гробовой» жизни в больничной атмосфере с 8 утра и до 11 ночи… не было никакого свежего дуновения. И вот, на балу, тоже по обязанности службы, встречаю кого-то другого. Слышу об искусстве… Он не был груб. И никогда не посягал. Эта «красивость», эти фразы… можно объяснить их совсем другим. Это «выпускание» из рук… он сожалел искренне — не смотрел как на вещь. Это не «дозволение» вернуться было. Это его «молодечество», «храбрение». М. б. в этом единственном письме, которое тебе попалось, такое впечатление, но это не было так.
Я очень чутка была, — я бы грязь узнала. Он не рискнул бы тогда явиться на глаза мамы. А он ведь был у нас, — его только не приняли, т. к. не было отчима. Сказали дома нет.
Отчего я поехала? Да, этого не надо. Конечно. Что на меня нашло? Но, знаешь, я никого, никогда не боялась. Я слишком знаю себя. Я знаю, что не соскользну. Я это твердо знаю. Я знала, что не опасно. У меня бывают такие настроения-удали? Что-то такое. После работы, кропотливой, тяжелой для души, — уйти в другое. Будто забыться. Я ему ничего не позволила. Но я и этим казнилась. Поэтому тебе и писала. Не за это ли мне «и Аз воздам». Это самое необъяснимое, самое мое темное. Именно оттого, что «игра» без смысла. Спасибо тебе за то, как ты мне все показал. И, хотя это не так, не совсем так было, — все же я многому научилась. И… самое главное… я вижу тебя. Тебя, учащего, такого… чудесного! Ни одна ласка не взяла бы меня так сильно, как это твое «ученье». Я обожаю тебя, чистого, такого редкого, такого… совсем единственного! Я боюсь, что недостойна тебя… Ты разочарован? Но не надо из-за этого № 2… Он не стоит, ничего не было там для разочарования. О Кесе (брат А.) — не думай. Я его расцениваю очень мелкой монеткой. И для него «решительный» и «серьезный» отпор был бы — слишком многовесен. Вообразил бы, что всерьез его брать можно. Я отсадила его очень прочно. Будь уверен, — я их хорошо знаю. Мой тон к нему таков, что он и обидеться не может (ласково и нежно), и подойти не решится. Серьезный же отпор повлек бы только серьезное отношение. Он не стоит этого. Это (по словам И. А.) «брючкин, сердечкин, сладочкин, улыбкин». Хорошо? Катанье на велосипедах? Ерунда! Он привязывался, что научит меня кататься и когда-то (давно) сказал: «Du hast wohl Hemmungen mit mir zu bleiben?»[173] Дурак! Я тогда грубо даже ответила. Это был 1937 г. А теперь я ездила, как… с собачкой, с… рабом. И такое мое поведение он лучше всего понял. Но этот, он не плохо в душе ко мне относится. Я знаю, он гадостей бы не допустил все-таки. Ему «отбить» хотелось. Но понял бы. Только я-то даже и до разговоров не сошла. После этого он очень меня уважает. От многих слыхала, как он свою Schwagerin[174] рисует. Видишь. Слушай, у меня очень точное мерило для грязи. Я ее тотчас узнаю. Верно. Поверь мне. № 2 — забудь. Устно я бы тебе все рассказала, и ты бы — понял без сомнения.
О «изломах» еще: ты пишешь, что «все в ход пущено». Я ничего не пускала в ход. Я только рассказала тебе очень просто о семье, для того, чтобы ты мог себе представить и также понять откуда я «перст Божий» для себя увидела. И в этой скорой визе, и в «отпуске рвача-шефа» и т. п. Ванечка, я для тебя ничего не «пускаю в ход». Я тебе оттого все и говорю, что хочу без прикрас перед тобой открыться. Помнишь, всегда Суда твоего просила. Мне для себя важно определиться. Ты — мой судья. Мне очень хочется начать писать. Я изнервничалась оттого, что все помехи. Селюкрин меня «вздернул на дыбы» как-то. Но от этого еще беспокойней… Я все же принимаю. О бегонии я спрашивала в лучшем садоводстве, — мне сказали то же самое о клубне, но у этой не клубень. Тогда велели поливать и в тепло. М. б. будут побеги новые, т. к. зазеленело. У меня «легкая рука» на цветы. Азалия цветет 4 года сряду по 300–400 цветков. Шапка. Ее даже фотографировать хотели для рекламы удобрения. Не дала. Что за базар. Ты глоксинии выращивал? Это бархатные колокольчики? Чудесно! Как я за все это тебя люблю! Ты цыплят выводил? Я — тоже, под мышкой яйцо носила! Живая жизнь! Ванечка, мне не выразить _к_т_о_ ты мне! И как касаешься ты… всего… самого такого некасаемого словом. Как служит тебе слово! Как послушно! Ванечка, ты Тютчева мне достал? Мне и радостно, и стыдно, что так балуешь! Не надо! Не балуй так! Ты спрашиваешь, получила ли я «Старый Валаам» и «Мери». Нет. Еще нет. Ванечка, можно мне попросить тебя о чем-то? «Куликово поле» ты не достанешь? Мне очень стыдно, но я его так хочу. Здесь — безнадежно. Я искала в библиотеке ван Вейка. Никто ничего не знает, т. к. его библиотека завещана Университету, а Университет все, его, не интересующее Университет (не научное), отдаст аукциону. Я жду этого аукциона. Ванечка, послушай, что вчера было: у меня утром тоска была. Я стояла у календаря и вижу, что на 3.ХII стоит. Сорвала листочки и загадала: «а что сегодня? То и будет». Вижу: — смотри и ты. Я посылаю его тебе, но ты пришли мне, — я всякую буковку твою берегу. Ванечка, я в следующем письме скажу тебе еще одно, о Сережечке. Я ошеломлена была вчера… когда увидела фотографию его.
Ваня, теперь о том, что важно. О том, что уже писала, что закрылось твоим письмом от 28-го. Но о чем _н_а_д_о. О встрече. Я много думала о ней. Я знаю, что это значит — на миг… и оторвать сердце. Я теперь уже скорблю, представляя это. Но… Сердце мне говорит, не чувство только, а и ум сердца, — что не быть встреча может только при ведении всего к разрыву. Без нее — топтание на одном месте, мертвая точка. Так чувствую и вижу я. Это не голос моего «движения». Нет. Я очень трезво, и строго, и серьезно все продумала. Встреча — необходима. Каков ее исход бы ни был. М. б. будет мука… Я все знаю. Но предрешив не видаться, — мы предрешаем неминуемо, если не прямое расхождение-разрыв, то… несхождение наверное. Так, и только так я вижу. Но я не настаиваю ни на чем. Я предоставляю все тебе. Пусть не заботит тебя техническая сторона для меня. Arnhem мне чужой город. Никто не знает. Expres и т. п. — это другое. Подумай, и ты поймешь. Мне необходима моя «незапятнанность», абсолютная независимость дела от кого-то третьего. Expres — дают поводы. По законам так надо. Не я это выдумываю. Я об Arnhem'e все продумала. Ты положись на меня — я очень «хитрая». Твои «планы» делают свидание еще более неотложным. Сережа с удовольствием к твоим услугам. Он тебя очень чтит, как и мама. Ваня, объясни еще твое: «ведь я всем жертвую, все отдаю, на что хоть смутно еще надеюсь, — отказаться от тебя, живой, всей, столько обещавшей, все отдающей… всю себя! Подумай — и ответь. Я сделаю так, как ты мне скажешь». Я не понимаю и томлюсь этим непониманием… Объясни. Почему жертва, ради чего, кого? _К_а_к_а_я_ жертва? И что могу я за тебя решить! Я не мыслю возможности такой даже… не увидеть… Милый Ивик, целую тебя; люблю бесконечно…ах да, не пиши никогда такого… абсурдного о каких-то моих возможных думах при встрече. Тебе не стыдно самому так думать? И еще мне приписывать?! Я же тебя знаю! Это ты меня не видел! Это мне бояться надо. Получил ли мое письмо — жизнь № 1?
Ваник, пришлешь надпись к книгам? Ну, хоть к «Солнцу мертвых», если так трудно ко всем! Ах, еще: ты не понимаешь, как я могла «при водительстве» увлечься № 2? Тогда «водительство» еще не началось. Т. е. вполне не началось. И… в 33 г. я предлагала Арнольду кончить [все]. Были такие данные. Я не была уверена, что я окончательно смогу его вести. Его Nevroze давал себя знать. А вообще-то: № 2 — никому — не измена! Ну, Господь с тобой! Твоя Оля
[На полях: ] Твоя машинка все больна? Никаких духов больше не надо. Эти — чудесны!
Ужасно, что у тебя холодно!
Что-то еще хотела написать, позабыла, не могу «схватить». Автограф к глазам пришлю. Если ты пришлешь. Вспомнила: «Пути Небесные» ты пишешь? Твои «планы» помещают писать?
91
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
4. XII.41.
11 ч. дня
Письма твоего, конечно, не сжег,
а поцеловал, не боясь никакого гриппа.
Да от тебя, — бояться!
Бедная моя детулька, Олёль родная, — Господи, ты больна! Умоляю, прими же «antigrippal» —,он не дает вреда, он избавит от осложнений! Уверен, что, ты не принимала, — как я просил! Сама не можешь, дай знать Сереже, чтобы извещал меня хоть словечком. Для меня ты — сама жизнь, больше, чем моя жизнь: моя вера, упование, вера в тебя, в _т_в_о_е, а это за пределами моей жизни. Ольга, все силы сердца, веры вкладываю в мольбу за тебя: будь здорова! да не будет ужасного, что было с тобой! Олёлечка моя чудесная, ласковка, милка, светик, свет мой, святая, девочка чистая — ты для меня _в_с_я_ чистая! Прости мои кипучие зацепки, это _б_о_л_е_н_и_е_ мое — ну, да, это ревность к давнему, необоснованная, это — мои «изломы»! Я кляну их, и — весь нежный к тебе, весь — светлый к тебе. Я преклонился, я обнимаю твои ножки, я тобой болею, я люблю тебя неизведанной еще любовью, такой тонкой, таинственной, нежной, чистой… назвать не знаю. Оля, как ты можешь, как ты умеешь быть нежной, — сердце пропадает, истекает от этой нежности. Извини мой «разбор» твоего рассказа, — не имею никакого права касаться всего твоего. Ты безупречна — это верой знаю, — тебя только острой жалостью можно пожалеть за вынесенные тобой мучения. Я же знаю, как ты несла тяготы жизни, как ты жертвовала собой, как выносила семью на своих плечах, слабевших! — на своих нервах, безжалостно терзаемых житейским злом. Оля, ты для меня — Святая, при всех, как ты называла, — «изломах», — кто смеет в чем-либо укорить тебя! Я любуюсь тобой, Прекрасная! впервые _у_з_н_а_н_н_а_я, _т_а_к_а_я! Ты мне дороже жизни моей, и клянусь, Оль-Оль, — я отдам жизнь во-имя твое, если бы это было нужно. Это не слова. — За меня будь покойна, во _в_с_е_м. Мой отрывочный рассказ (в 2-х письмах) о кусочке моей жизни — да не смутит тебя. И _э_т_о, такое жуткое, такое — н_е_о_б_ы_ч_н_о_е, такое порой болезненное — не столько для меня лично, а для бедной девушки, потом женщины, — прошло для меня _в_н_е, — как это не удивительно мне теперь! Это почти невероятно было бы для читателей, если бы прочли такой, совершенно исключительный, _р_о_м_а_н, — историю одной женской души. Как бы для _о_п_ы_т_а постигало меня подобное! Ты _д_о_л_ж_н_а_ выздороветь, — и я расскажу тебе _в_с_е. Часть — сильно _п_р_е_л_о_м_л_е_н_н_о_е! — только отразилась в творчестве, тебе известном, — пополняла «детскую историйку», — странно иногда совпадавшую с «Дашиной», как бы пролог к грядущему! Там — Паша и была Пашей, а тут именно Даша, ходившая за нашим мальчиком. Ведь она была совсем деревенская девушка, — и я для нее, в дальнейшем ее _р_о_с_т_е, становился _б_о_ж_е_с_т_в_о_м. Правда, м. б. я был не совсем заурядным и тогда. Я был молодой, необычайно живой (если и теперь я киплю, не слышу, не помню возраста!). Я — в воображении — был искрометен. Я мог часами говорить поэтами… я был артистом, разыгрывал дома целые акты за всех лиц, и я был… очень увлекательным _е_е_ учителем! Кааак она слушала меня, как смотрела! Я не играл ею, — я все забывал, сам увлекаясь _с_в_о_и_м. И еще — пел, по слуху знал чуть ли не все оперы (оперетки — ни одной!). Да, я даже и прославленной «Прекрасной Елены»423 — не видал. Ты в моих книгах не найдешь, думаю, ни строчки. Ну, я для тебя — только для моей Оли! = для Тебя только, = я довольно подробно _в_с_е_ _н_а_п_и_ш_у, в письмах, — только лечись, окрепни. Я так встревожен. Тогда, в 40 г. — в феврале, я тебя жалел, я тебя ободрял, я уже тревожился. Теперь… — ты знаешь, _к_т_о_ Ты для меня. Я на коленях, я прижимаюсь к тебе, я весь в тебе, моя красавица, моя слабенькая худышка… я хотел бы отдать тебе свои силы… — слава Богу, я здоров, бодр, я весь с тобой, все миги дней. О, как рвусь сердцем, всем во мне! — к тебе, к тебе. Олюнчик, напиши, если пальчики в силах, — целую их, чуть сжимаю в губах. Господи, помоги Олечке моей! Твой В. Шмелев
Грипп дает малокровье, съедает гемоглобин. Непременно — селюкрин! ты должна получить. Еще вышлю.
Странное со мной: живость воображения такая, будто я все тот же Тоник, — ни ущербления, ни на йоту! Я _т_а_к_о_й_ живости образов _н_е_ _ч_у_в_с_т_в_о_в_а_л_ и 30 лет тому! Я _в_с_е_ мог бы _н_а_п_и_с_а_т_ь — и скоро! Единственное, чего не мог бы, — это — «Солнце мертвых»! Такой му-ки не повторится. Силу его я знаю. Да, не писали — и не напишут. И знаешь — недавно, я взял… и я прочел себе, вслух, мой шепот «Торпедке»… — курочке, _у_х_о_д_и_в_ш_е_й… Там — _в_с_е_ открылось мне. Но я все ужасы, все смерти — закрыл… — ты знаешь? — песенкой — такой простой, и такой грустной… — песенкой… дрозда. Конец, сведение всей _э_п_о_п_е_и (это — _э_п_о_п_е_я, ибо захватывает эпоху, _в_е_с_ь_ народ, скажу — мир!) я дал очень _т_и_х_о, pianissimo… Да, голубка… не все это всё поймут, как ты, я, Оля отшедшая… читатели из очень чутких. Но все знают, что это. Когда я, вечерами (2–3 вечера) впервые читал маленькому кругу понимающих, в Грассе (Alpes Maritimes), y Буниных, (мы тогда с июня по октябрь жили вместе, тогда Бунин настоял, чтобы мы приехали на их виллу, в огромном парке, — «Mont Fleury», — я согласился, но… на общие расходы по хозяйству) читал только что написанную эпопею, — чтение потрясло. Бунин не мог сдержать себя (эта работа резала его, я знаю) — слишком он большой художник! — (а в искусстве _п_р_а_в_д_а_ повелевает, пусть — на миг!) — и вскрикнул, когда кончилось: «Это… будет переведено на все языки!» Я _з_н_а_л_ это… сверхчувством. Но они-то не знали, _ч_е_г_о_ мне это стоило! Этот страшный акт творческий. Только один я знал. Да, Оля знала. И я — ты видишь — все — личное — обошел, укрыл, сколько мог, _н_а_ш_у_ боль неизлечимую. _Т_а_м_ о Сережечке — только _г_д_е-т_о — в молчании — в тО-нах! Книга, конечно, делала свое в душах… и будет. Но «бесы» и иже с ними… они корчились от злобы. Они прятали это «Солнце». Они называли его «книгой злобы и ненависти!»424 Да, большинство левых, масоны, и — евреи (большинство). И там было решено: ты понимаешь, что было решено. «Собрашеся архиереи и старцы…»425 И травля началась… о, какая! Только Оля знала да я. И так я кипел, _д_е_л_а_я, вскрывая днями мира язву — ужас красный — бесов! Ныне я могу — я в праве — сказать облегченно молитву св. Симеона.
О, как я счастлив, что эта моя книга _о_т_к_р_ы_л_а_с_ь_ твоей светлой, нежной, глубокой, чуткой, прильнувшей к _м_о_е_м_у_ — душе! Как счастлив, видит Господь! — Господи, благодарю Тебя! — что я встретил и узнал тебя, Оля! счастлив, что ты _з_н_а_е_ш_ь_ меня — и любишь. Это — за _в_с_е_ — награда мне, за _в_с_е. Благоговейно припадаю к твоим коленям, обнимаю, прячу слезы, — слезы боли за прошлое, боли утрат, непереносные… слезы нежности к тебе, слезы любви к тебе, радости тобой и слезы муки… тобой и за тебя. Оля, Ольга, Ольгуша… — губки дай, ну поцелуй глаза мне, — так много они плакали… но теперь и радостно могут смотреть на _с_ч_а_с_т_ь_е_ — в отдалении… и в каком же! и — _к_а_к_ же! Ты все почувствуешь. И боль, и любовь, и — вскрик.