ЖАНРЫ

Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:

Мамино замужество в 1920 году. Много дум, переживаний. Я — безумно ревнива могу быть. Всех маминых «поклонников» (она была красива и строга) я помогала ей гонять. Один был… хороший373, это я умом знала, а сердцем его ненавидела еще больше. Очень молод. Ушел на войну. Я (о, ужас!) молилась о том, чтоб не вернулся. Его убили. К отчиму этого чувства не было. Я его любила и жалела. М. б. потому, что знала, что это не был роман маминого сердца, a — дружба что ли? Масса переживаний. После школы, тотчас же Художественная Школа — Храм! Развал искусства, развал мечты. Уход мой. Попытка поступить в Университет. Нельзя! Буржуйка. Провалили по политграмоте (якобы!). Голод. Мешочничество мамы. Смерть 1-ой жены от холеры и дочери отчима от тифа. Ужас. Как умирала Верочка374! Она была душой с отцом и нами. Болезнь тифом. Мама при смерти. У меня и отчима малярия, — все лежали. Мама еле выкарабкалась. Уехали отдыхать к матери А[лександра] А[лександровича] (отчим тоже Александр Александрович, как отец мой)… Оставались Сережа, я и прислуга-дура. Совершенная дура. Обыск в их отсутствие и ордер на арест профессора375. Все перерыли, от 1 ч. ночи до 7 утра. А в 7 ч. я бежала за 6 верст на огород окопать картошку.

Телеграммы моей мама не получила, — перехватили. Приезд их, и скорый отъезд в Костромскую губ. к бабушке376. Там отчим и остался на осень. Больше не приходили за ним. Мы поехали обратно в Казань — боялись. На пароходе случайное знакомство с одной курсисткой, которая стала жить у нас. Чудно пела… оттуда и Chopin и Schubert и… много, много… Через нее я попала в Святилище… к гениальному управителю хора, у которого еще студентом пел папа. У отца был «райский голос». Я не верила, что Иван Семенович377 меня принял в хор. Был очень строгий! Мы давали концерты. Была радость. Я обожала И[вана] С[еменовича]. Однажды он, объясняя хористу его соло, сказал: «эх, молодой человек, поете Вы про любовь и про „милую“, а, и угрюмо же у Вас выходит! Вот был у меня один… давно, давно, пел это, но… как! Вы улыбнитесь, когда „милая“ поете, подумайте о милой! Да, давно это было. Случайно мы встретились снова, просили его спеть, — не хочет, — сан. Да. Позвольте: у меня есть О. А. Субботина — художественной школы. Прошу, выйдите сюда». А я уж давно знала, о ком это он и чуть удерживала слезы. Я вышла. «Вы не родственница, (м. б. случайно) некого батюшки…» Я не стерпела: «да, А. А. Субботин? — Это мой папа». У нас завязалась дружба. Странная. Трогательно-нежная дружба. Огромного роста, монгольского чуть-чуть вида, моложавый и прямой, прямой — он, 63–64 лет, и… маленькая девчушка — Оля, 16–17 лет. Я его боготворила в искусстве, — обожала в жизни. Да, «И. С.» (* Получила от Ивана Семеновича письмо в Берлине… если бы ты его прочел. Удивительно! Можно бы думать, что у нас был роман, но самый тонкий, небесный.). Он был певец русской народной песни. Он был знаменит. Мы уехали заграницу [в] 1923 году, — отчима выслали, с партией ученых в 1922 г. Я уезжала, оставляя чуть-чуть Сердце. Немного. Я 18-ти лет увлеклась кузеном этой певуньи-курсистки… Володя был тоже «попович». Славный мальчик. Пел, писал немного, играл хорошо. Просил меня не уезжать, остаться для него, стать его женой. Я уехала. Немножко думала о нем. Простились глупо. Просил поцеловать — не позволила. Не пришел на пристань. Меня манила заграница. Мы уезжали на 3 года (!). И верили, что еще до этого срока свергнутся большевики. Не будет же терпеть Европа! Мы не прощались, — мы говорили «до свидания!» Путешествие по Волге. Ярославль. Рыбинск, — впервые после смерти отца. Его могила в Рыбинске — по просьбе прихожан. Его перевозили.

Прощанье с бабушкой… Тяжело. И вот… Москва. О, сколько было всего в Москве! Как я вбирала всю ее! Я днями жила в Третьяковской галерее, в Музее, всюду. Театры… И… заграница. Не буду ее описывать. Ты знаешь. Я ехала восторженно, ища правды. Правды. Я обо всем мечтала. Ах, Ваня, как в письме тесно. Сколько всего было!!! В душе же, — было, помню, одно искание: цель и оправдание жизни. Не только моей, маленькой, но общей, целой. Я мучилась этим ужасно. Меня и религия тогда тревожила. Я все искала справедливости. Я даже иногда начинала молиться за Иуду, т. к. видела в нем выполнителя Великого Плана. Я с 7 лет этим вопросом мучилась. Да, с 7 лет. Папа в отчаянии был от моих таких вопросов. Я мучалась своей бесцельностью, ненужностью. Выплакивала ночи. Искала, ждала чего-то. Ответа. Ставила ставки на большое, разочаровывалась, падала духом… Помню, однажды 2 раза в один день бегала к исповеди, ища ответа, стегая себя, свою душу. Я много тогда жила внутри.

В Берлине мы попали в русский дом при кладбище378. Отживающие люди, — «кунсткамера». Влачилась жизнь. Я ездила на лекции в Русский институт379. Без интереса. Скучала о подругах, о Володе, о России. Показалось мне здесь все бездушно, безыдейно. Мы больше _т_а_м_ за свое боролись, всюду. Была же тут какая-то сытая праздность. Я не нашла себе друзей по духу. Меня баловали в Институте. Весело было. Было на факультете 3 Оли. Всего 3 девушки и все 3 — Оли. Я бегала девчонкой, с косами. Хохотушка была, и кругленькая тогда. Так было до весны 24 г.

Перед Рождеством, вдруг появился в русском доме некто. Этот некто оказался только что выпущенный из тюрьмы по политическим делам (оправданный), русский. Я не знаю, что там было, — кажется хорошие «друзья» оклеветали. Но вот, в пост, к Пасхе я готовила церковь. Делала цветы. Я выдумала на настоящие большие сучья деревьев накалывать розеточки из нежной розовой бумаги под цвет персика. Было очень эффектно. Все думали, что это живые. И вот я за работой этой слышу голос, полный скептицизма и желчи. Что-то вроде, что Царство Небесное зарабатываю. Это и был этот некто, этот N.

Ну, до следующего письма.

82

О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву

20. XI.41

Бесценный мой! Писала тебе, послала одно, другое написала, — не пошлю (слез там много и даже на бумаге), не надо. Пишу сейчас еще. Все думы о тебе. Сию минутку открыточка твоя еще от 13-го, а утром было твое expres от 13/14. Видишь, почти одновременно! Я не могу выразить тебе всего, что меня волнует. Душу твою я возношу, к ней приникаю, целую сердце твое! Как мог ты мне сказать, что может у меня быть счастье «хотя бы не со мной» (т. е. не с тобой)!? Как мог? Нет, после тебя, твоего сердца, твоей песни дивной, неземной… кто же дать может… счастье?? Не буду уходить в это дальше… Дойду до того же, что и в непосланном письме… До слез. Я рада, что живу тобой. Что где-то ты меня любишь, далекий! За что? Так?

Мне страшно того, как ты меня рисуешь. Твоя открытка, — ты там о «Путях Небесных», о моем в них. Мне жутко. На такую высоту возносишь. Ванечка, милый, поверь мне, это не слова, не «скромничанье», не напрашивание на комплименты… — это — _п_р_а_в_д_а, что скажу тебе: — я ужасно смущаюсь, что ты меня с твоим _В_е_л_и_к_и_м_ вводишь в твое Святая Святых. И еще: ты о читателях-читательницах, об Истории Литературы Русской пишешь. Мне стыдно убожества своего. Я же не стою этого! У меня ни чуточки не говорит ни честолюбие, ни тщеславие от этого, — но мне просто неловко, совестно.

Поймешь? Куда же мне, такой простушке! — Пойми ты! Ты не говори никому обо мне, а то я глаз не покажу! Я — только для тебя, тебя самого, не писателя. Это уж твое дело… для чего я тебе, но… ты не говори никому, что я такая (как ты меня видишь). Я — просто обыкновенная. Когда же у меня будет твой портрет?! М. б. посылать можно? Я постараюсь тебе мой послать. Я боюсь тебя спрашивать о визе. Неужели без надежды? Или ты не хочешь больше?

Я боюсь за тебя зимой, — простудишься в пути еще?! Я буду волноваться ужасно! Письмо твое о страданиях твоих с 1936 года, я взяла в сердце. Мне скорбно и за тебя и за страдалицу твою, О. А. Как ужасно о Сереженьке380! Скажи, родной, если не больно слишком, отчего скончалась О. А.? Кто-то говорил, что воспаление легких. Как ты все вынес? Как мне больно, как рвешь ты мне сердце словами: «ныне отпущаеши…» Ну, неужели ты не сознаешь, что это для меня?! Я боюсь отдать отчет этим словам, представить их! Не могу! Милый, не надо так! Как мне больно! Ты это уже однажды мне писал, давно. Тогда мне было тоже уже больно.

Но… теперь..? Ивушка, ты пишешь, что мучился моим молчанием 8-го и 9-го, но у тебя же (по твоим словам) были мои письма от 29-го уже 6-го. Объясни. Я ничего не понимаю. Я послала 3 expres — все 30-го, одно, кажется, писала 29-го. Ах, пока не забыла: не посылай на Сережу ничего для меня! Если ты деньги пришлешь, то я серьезно очень разгневаюсь. Не шути со мной тогда. С. пошлет обратно. Не надо ссориться. Умоляю. Мне ничего не надо. Деньги у меня есть! Духов, — не надо тоже. Я понимаю, что тебе хочется это, но меня смущает. Не надо. Те, что я от Guerlain имела, давно… тех нет здесь, как вообще ничего из Парижа. Есть еще несколько Коти, случайно. Но те, Guerlain, — я не могу принять, — они дорогие, я не хочу! Когда увижу тебя, то и будет, а сейчас — не надо! Ты понимаешь — мне совестно!? Книги твои я принимаю с восторгом! Я обожаю тебя, Иван мой милый! Преклоняюсь. Великий, чудный, прекрасный, гениальный, Иван Сергеевич[144]! Какой ты добрый, милый к людям, чуткий! Душенька моя! Нет, для тебя не может давать Господь испытаний. Это мне: — «…и Аз воздам…»381 Мне, гадкой, за то, что м. б. хотела в жизни не только видеть шипы, за то что позволяла себе «играть», забыться, не думать… Не часто это было. Я всегда людей жалела, берегла их сердце. А сама я часто страдала, себя я не щадила. За что же так жестоко теперь? За что же ты страдаешь?! Я помню, как я однажды, сперва увлекшись одним врачом382, приват-доцентом, не зная о нем ничего подробно, встречалась с ним. У нас в клинике, на вечеринках пел он (дивно), был эстет и музыкант. Когда-нибудь, если хочешь, расскажу больше. Был в форме S. A.383, — для меня символ борьбы с большевизмом. Это было [в] 1934 г. Искусство, поездки на его машине за город, прогулки. Редко, 1–2 раза, вечером и даже за полночь вино, шампанское… Я знала о нем очень мало. О его личной жизни. Видела его только. Узнала, что он женат. Это было мне ужасно. Помню, как я его убеждала забыть меня. Я упрекала себя в легкомыслии, в увлеченности, я не смела так, должна была отдавать отчет! Я тотчас же ему сказала, что не могу продолжать видеться. Ничего особенного в этих встречах не было. Но не хотела я больше привязываться дальше. Он уверял, что с женой у него все кончено, что они только под одной кровлей, а что ей он не муж давно.

Что ей это — все равно. Не правда это было. Я все потом узнала, случайно. Она очень страдала. Не из-за меня… со мной ничего не было большого, — бывали до меня, другие. Но не думай, однако, что это был «Draufganger»[145] — нет, — не знаю почему. Я умоляла его меня забыть. А он-то: дежурил у клиники, к нам на дом приходил, с Сережей говорить хотел, с родителями. Всюду искал меня, не отдавал жизни. Я стойко уходила. Господи, Ты видел, не хотела я чужих слез. Я ее жалела. Я знала, что ее он ценил, что не все у них еще сломалось. Были дети, четверо и один еще приемыш, калека — пациент его.

Я это все узнала. Удивительно узнала. И я ему писала. Просила во имя любви ко мне понять, что я не могу около него остаться, что это против моего душевного уклада. Не понял и вот что писал: «Der Brief, den Du mir schriebst, und den ich eben nochmal durchlas, ist eine Offenbarung. So herzig, wie Du mir schriebst, soil ich Dein Kamerad bleiben.

Du sollst immer zu mir kommen konnen, wenn Du was auf dem Herzen hast.

Du sollst in mir einen Pol haben, in der Erscheinungen Flucht.

Поделиться с друзьями: