Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950
Шрифт:
Но как же переслать портрет? Он застеклен, на обороте обрамления наклеена моя подпись-даренье нынешнему собственнику, и тот сказал, что художнику нет надобности разрушать застекленное —?! Тогда, конечно, тот кто повезет тебе, может уложить его в чемоданчик с бельем. Размер обрамления: 25 на 34 сантиметра. Размер самого портрета — 24 на 30. Ты его отлично воспроизведешь, — м. б. даже внесешь _с_в_о_е. Дан он чуть акварелью, пастелью, тушью(?). Тонов — красной очень мало: синеватая — для блузы, для губ — красноватая, для волос — brun[61], для лица — крем-petit-rose[62]. Напомню: я не хотел писаться. Болела голова, да и не люблю «сидеть смирно». — «Ну, ладно: пишите, а я буду читать газету». Я сел, нагнувшись, — а Калиниченко за 1/4 ч. намалевал. После моего отъезда из имения (Рязанской губернии) он домалевывал, потом дослал. Писался портрет 21.I.1917 г., за несколько дней до проклятой революции. Сейчас разобрал: подпись-то я, осел, сделал на самом тылу портрета! на этой… ватмановской, что ли, или — «слоновой» бумаге! Так что ты сними копию для себя, и я верю, что она будет лучше подлинника. Ты и для меня напиши. Это тебе — раз плюнуть. Да встряхнись же, родинка-уродинка моя, не поддавайся, _н_и_ч_е_г_о_ не бойся! Смерть от тебя — на десятки голов! Будешь здорова, не казни сама себя. Отдайся весне. Но для сего: надо помочь лечением. Скажи дураку-доктору, местному, чтобы дал для «bien– etre»[63]! — впрыскивание, что ли. Это же _д_о_л_ж_н_о_ быть. Если нет, ты должна приехать сюда: здесь мы тебя сразу вылечим! Добейся. Если захочешь — добьешься[64]. Немецкие власти — знаю! — пойдут навстречу тебе, ты сумеешь обосновать поездку. Это же для тебя вопрос жизни = жизни-жизни, а не жизни-обмирания. Если хочешь написать И. А. — пришли мне, я ему передам. Живу 3-ю неделю без упрямой старушенции, и пока отдыхаю от нее: она перебила у меня всю посуду! Питаюсь хорошо. Суп варю на 2–3 дня, раза два в неделю. Завтракаю у Елизаветинки! Узнай у попа-плута, когда кто к нему приедет, или он двинется, мне хочется послать тебе пасхалики, — поищу. Одно, с незабудками, есть. Что делать с шоколадными конфетами?! Они ждут 3 месяца! Это же разрешенный «рождественский» шоколад, я его достал с большим трудом, «византийски», — и это очень большая коробка, золотая — для Ольгунки. Только для нее. Так и лежит завязанная лентой (?), кажется — лентой. Дубина Т[олен] может отказаться. Ибо — еще «душистый горошек», pastilles Vichy, коробка в 200 шт., cellucrine, antigrippal, книга, портрет, пасхалики… Нет, ты сама «приедь»!.. заставь себя, и увидишь, как ты сразу выздоровеешь. К Корнилову завтракать поедем! Да встряхнись же!!! Ты себя убедила, что безнадежно все. Все — поправимо, все — твое, все — ты, _ж_и_в_а_я, творящая, моя Олюша, ОлЮшка, Олюшка, Олёнка, Оленька, Оль-Оль, Оля, О — о — ля — я….. — о, приди! Хоть поглядеть на тебя, хоть к сердцу сердце приложить.
Переписать «Трапезондский коньяк»? Нажалуюсь на тебя сегодня «посажёному отцу». Ивик с Лучинушкой197 скоро поженятся. Утренники довольно крепки, хоть и без мороза. Дни яркие, дождя не было больше месяца. Нет и «жибулэ-де-маре»[65], — дождик с солнцем, в ветре. Скоро були[66] [1 сл. нрзб.] — запоздали что-то.
Россия вступает в фазу «прославленья». Это я сказал еще год тому. Всяческого: и мученического, и — историко-государственно-культурного. Только теперь близорукий мир начинает узнавать, что такое эта полу-азиятка. Наша культура! Ломоносов за 17 лет до Лавуазье198 открыл закон сохранения «материи»!199 Создал первую в мире научно поставленную лабораторию200. Открыл атмосферу на Венере201. И все это — с какими средствами, на гроши! А что потом-то было!.. Не будь этой окаянной войны [19]14— [19]18 гг. — где бы мы были..! Если бы не обожралось русское общество «западной кулинарии» — а применяло малыми дозами в свою _п_о_х_л_е_б_к_у, где бы мы были!
Да встряхнись же! Не упусти весны! Вливай ее в себя, пей, пой Господа!
Целую тебя, во все в тебе.
Твой Ванёк
Привет маме. Скажи ей, чтобы она тебя выдрала святой вербой. И по этому месту, и по тому, и по сему… Твой Ваня
34
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
8. IV.43
Милый Ванечка,
вчера не удалось мне ни причаститься, ни даже побывать в церкви, — ужасно это! А как я собиралась. Какое-то прямо будто издевательство. Мы не могли дождаться автобуса, а когда он пришел, то было уже 10 ч., да еще к тому же он не мог хорошо идти, т. к. поломался. Стали его чинить. Кусочек, который он делает в 10 мин., ехали ровно час!! Мы вышли из него, когда шофер сказал, что не уверен, попадем ли мы на поезд в 11 ч. Ехать до Гааги от Утрехта 1 ч. да еще трамваем 1/2 часа. Обедня 10 3/4… Пришли домой… Так горько. До слез! И вот начался сумасшедший день: поднялся шторм с дождем. Сперва просто сильный ветер, а затем перешло в бурю. Делалось Бог знает что. Все ломилось и рвалось, неслось куда-то. Дуло со всех концов. Около 6 ч. вечера было так ужасно, что жуть брала. У соседа раскрыло крышу. Только что согнали мы телят, надо было их привести домой, Арнольда дома не было. Я распорядилась работнику, — он пошел, но пропал и пропал, а я пошла вокруг дома и угодий, посмотреть, все ли в порядке. Ветер был NW[67], а у кухни SO[68] — задрало крышу, побежала к соседу, а там уж целая толпа мужиков собралась — чинят ему крышу. Ну и мне сделали, а пока возились над кухней, смотрю: со стороны NW начало вихрить солому (* Не солома это собственно, а камыш вроде.), чуть-чуть, но уже видно. Полезли туда на лестницах, все, что нашлось, взвалили на крышу. Слава Богу, что мы весь дом перестраивали, а то бы беда. У других так прямо пораскрывало. Кирпичные крыши сыпались прямо за милую душу. Буря идет все хуже и хуже, а работник с телятами не идет. Около 7 ч. приходит А., пошел за телятами и тоже пропал. Я пошла, уже темнело… и что же? — Вижу, Арнольд один гоняется за ними, а те идти против ветра не могут, так и валит. А загнать надо, т. к. они были в самом конце нашей земли, м. б. за 1 квартал от дома. И у нас-то дух захватило. А где — кричу — работник? Понятия не имеет. Вот, думаю, хорош гусь, обещал и удрал. Ругаюсь про себя, т. к. слова то ветром так и давились, — не крикнешь. Только подходим к домам, — бежит работник: «а у меня дома пожар случился, жена прислала…» Слава Богу, что не успел за телятами запропаститься! Погасил, т. к. только в трубе началось. А что бы это было в такой ветер! Спалили бы всю деревню!
Один стог сена у нас разнесло, хорошо, что трава уже зеленая! Кругом, у кого ни глянь — беда. Перебило окна. У нас от ветра звонок сам звонил на «парадном». Чтобы войти в комнату со стороны ветра, надо было с силой навалиться на дверь, чтобы открыть ее, такой был напор и в доме. Вот какое Благовещенье! Всю ночь так вот бушевало. Где уж тут спать! Сегодня шел снег и град, и дождь, ветер тоже. Печки воют, не успевают нагреться, как все летит в трубу. Как дьявол с цепи сорвался. А вот сейчас солнце! Петушок на церкви качался так, будто клевать собрался. Как мы телятишек загнали, сама не понимаю. Каблук у ботинка сломала, так и потеряла, не заметила. Ну, довольно.
А ты теперь мне долго писать не станешь… Я знаю. Я хорошо тебя знаю. Во-первых[69], будешь мстить мне, а во-вторых, ты уже давно обещался не писать «до-л-го». И знаю уж: недаром ты мне и про палец написал202. А разве машинка тебе помочь не может? Но, как хочешь. Я ведь все, все понимаю… Наконец-то Фася раскачалась достать у своей родни «Человека из ресторана», что ты ее мужу подарил. Я прочла. Нет, неважно перевели. Да и можно ли перевести? Ну, все равно, если бы кто взялся переводить «По небу полуночи ангел летел…»203 и сказали бы: «в 12 ч. ночи летел по небу ангел»… Все точно передано, и читатель знает в чем дело, но… но искусства-то, искры-то и нету! Ну да, «Человек из ресторана» — конечно «кельнер» — кто же иной? И все-таки вот уже для начала, хотя бы и название-то — не то! Ведь не то? Совсем не то! Даже французский «гарсон» и то, по-моему, лучше. Все не то. И это «Liebe in der Krim» — ну разве это можно?! «Под горами»… сколько это дает, рассказывает укрыто, сулит какую-то тайну… Там, под горами, своя жизнь, под горами, там, под теми большими, которые мы видим… маленькие люди, мы их не замечаем, их жизнь под этими горами разве заметна? А вот художник дает ее… И мы видим еще что-то, не только этим горы, но и… «Под горами»… А что говорит «Liebe in der Krim»? A ничего. Заранее предвозвещает, что дело идет о любви. Ну, в Крыму, на лоне прекрасной природы. А мне, непрочитавшей, может по заглавию подуматься: «интрижка, должно быть скучающих курортников…» Вот что дает нечуткий перевод заглавия. Это же не твое, ты бы никогда не сказал так! Как досадно. Разве трудно было перевести «Под горами» точно? Нет, это я знаю что. Хотели нетерпеливой публике сразу пообещать бублик, дескать, «нате, о любви! Не подумайте, что описание ландшафтов». Как жаль. Переводчик должен быть тоже ведь художник, должен понять творца вещи, переводимой им. Как переводят «Солнце мертвых» г-жи Хааз? Теперь тебе удобно это — они у тебя под боком? Напиши. Я очень хочу заняться французским языком. Хотела бы что-нибудь из твоего перевести на немецкий, но так, как должно. «Конечно с Вашего согласия, многоуважаемый Иван Сергеевич! Не бойтесь, я не свольничаю». «Твои вещи в фильмах смогут играть только свои. Не я, нет, но молодые, свои!» Они есть! Я помогала бы, если бы в чем была нужна моя помощь. Дашеньку я вижу. Какая она! А Анастасию… тоже… но трудно, трудно дать ее, без слов ведь почти. Выразить силу ее без действия. Актриса должна ее вполне понять, быть ею, иначе получится ломака. А если справится, то потрясет. Актриса та — А. А. Зорина. Она, по-моему, просто без игры, по природе подошла бы. Она ультраскромна при своей красоте была. Говорили, что не сделала карьеры благодаря тому, что «строга» была. Понимаешь? Я, конечно, ничего не знаю. Она была красива. Очень. Теперь она не может играть, т. к., конечно, стара для этой роли, да и сошла с экрана. Не называй ее имени как претендентки, т. к. она действительно стара должно быть для Анастасии. Я ее дала, как пример лишь. Огромные синие глаза, прямо как фарфор. Какие-то особенные. Ее хотели «купить» американцы, кажется, но она не далась. Это все слухи. Я лично ничего не знаю. Видала ее на балах благотворительных, она была очаровательна. А где она? Не знаю. Сказала о ней, чтобы сравнить ее с той Паулой-коровой.
О стихах Новгород-Северского я тебе писала. Что получил разве? Или это было в серии сожженных писем? Так странно: пишешь, а сожжешь, не пошлешь, и все думаешь, что написано уже. Мне понравилось особенно его об олене204. Но я не очень «взята» им. Не знаю почему. Мне кажется, что его «простота» не рисовка ли чуть-чуть? М. б. я ошибаюсь. Надо больше читать, чтобы критиковать. Но какого-то крючочка нету, которым бы он мою душу зацепил. Мне нравятся его стихи, я согласна, что это — талант, но… лично моей душе чего-то м. б. не хватает. Нет того волнующего, от чего долго-долго не хочется ничего другого. Хочется плакать, не хочется ни о чем думать, и отчего-то становится сладко-грустно и поднимается тоска?.. Нет, не тоска, а то чувство, которое испытываешь вдруг, почуяв, что в этот день, именно в этот, наступила весна. Когда торопишься на службу, работу, бежишь по бульвару, а солнце светит, террасы дорогих Cafe открыты, под маркизами столики… вуальки, фиалки, духи, сигары дым… Смех особенный, весенний… Глаза какие-то особенные… И этот ветер, и вуальки… На каждом углу фиалки, фиалки… Они надушены, но это ничего… это всегда так, в городе весной… И ты бежишь, одна с своей заботой… да, на работу… И мне, конечно, бросаются весенние улыбки… Торгуют мороженым. Толпа идет колышущейся рекой неторопливой… в ветре… в флирте… И сумерки фиолетовые, особые весенние… И вот тогда у тебя, спешащей, вне весенней толпы, может подняться тоска… О, нет, не о cafe и прочем, а той истиной весне, которой в городе мы видим только слабое отображенье, подобное отображенью в зеркале нарядившейся кокетки, запудрившей, замазавшей свои небесные черты… Тоска..? Нет, не тоска, а что-то неописуемое это.
Ванюша, если преломишь гнев на милость, то ответь мне на это письмо, я тебе много дум своих тут сказала. Бывает ли так и у тебя? Оля
Вот такую тоску я не испытала, читая его стихи. Ну, до свиданья. Обнимаю. Оля
35
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
8. IV.43
26. III
Что с тобой, дорогая моя Ольгу ночка? Вот уже 17-й день (с 22.III, когда я получил последнее твое письмо)205, я не знаю о тебе. Впервые за эти годы такая неизвестность. Что мне думать?!.. Ты меня забыла? Я уже _в_н_е_ твоего мира душевного? Не нужен? Тебе уже безразлично, жив ли я, здоров ли, страдаю ли… Ты _о_т_р_е_ш_и_л_а_с_ь_ от всего, что связывало тебя со мной? Нет воли на это — даже? Но что же _э_т_о? Болезнь? Боже мой, я так подавлен. Я старался вернуть тебя к _ж_и_з_н_и, пусть полупризрачной. Я бессилен? Не писать? В таком состоянии, как у тебя, и мои письма — ничто для тебя. Я писал тебе, переписывал для тебя рассказы, посылал фото, достал акварельный портрет, — как его тебе послать — не знаю! — я сохранил для тебя и «Чашу», и «Пути», отказался отдать другим, хотел, чтобы ты, когда наступит (скоро, м. б.!) время воспроизведения на экран, могла сама дать любимые тобой образы… — все напрасно. Ты не ответила мне даже. Нет, я не обижен, я знаю, что ты не владеешь собой. Но _н_а_д_о_ же сделать усилие! Вернуться к жизни. У тебя idee fixe[70], что болезнь твоя неизлечима. Надо бороться с этой мыслью. Ты болезненно сделала себя как бы центром вселенной. Вся — о себе, все — свое, твой недуг! Так закрыть все (и меня, конечно,) _с_о_б_о_й… — это же страшно, это — болезнь воли, это — полная неврастения. Т_а_к_ предавать себя, так все забыть — во имя _с_т_р_а_х_а_ и боли за _с_е_б_я!? А когда-то писала: Я за свою идею готова хоть на костер! Значит _б_ы_л_о_ для тебя что-то дороже жизни? дороже тебя самой? Ты плюс твоя _и_д_е_я? Вернее: _и_д_е_я. Неужели ты так опустошена таким ничтожным, как временное заболевание? Я теряюсь в выводах, причинах, — в итоге. Думай о других — сколько горя! Вспомни, как переносил свою болезнь Паскаль206. Как работал!! А ты — какая слабость! Ты не находишь сил представить себе даже, (только на миг _п_о_н_я_т_ь!), как мне все это больно. Мои-то страдания для тебя — _н_и_ч_т_о?! Забыть тебя, как ты меня забыла? Это мне очень трудно, очень больно. Я снова в черном одиночестве, как в июне 39-го. И не знаю, чем оно кончится. У меня уже нет желания _б_ы_т_ь. Тебе и это безразлично?.. М. б. я скоро свалюсь, — так мне _ч_у_е_т_с_я. Я — как пятак: пока _к_а_т_и_л_с_я_ — не падал. Я чудом преодолел болезнь. Да, чудом. Врачи были поражены. Теперь — я махнул рукой на себя: меня уже ничто не связывает с жизнью. Да и жизнь-то… какая она — жизнь наша?! Если бы ты знала. Я бросил «Пути» свои… к чему? Они не будут закончены. Мне это не нужно. Теперь — не нужно. Без тебя — мне ничего не нужно. Я тебя узнал — так чудесно! — и полюбил сильно и так чисто! Ты у меня — единственное дорогое в этой жизни. И _т_ы_ — _у_ш_л_а_ от меня. Меня — вот при этом-то — не пронизало болью даже известие, что любимая моя сестра, младшенькая, сестренка моя, Катюша моя… умерла… в 38-м году! А я только в субботу (3 апр. 1943 г.) узнал от племянника. Я только перекрестился. Было скорбно, пусто-скорбно. Теперь я плачу… — вот сейчас, плачу… — как пусто кругом. За что все?! за что, Оля…?! Дать столько, пусть в письмах, (мое воображение все это оживляло, переводило в _б_л_и_з_к_о_е), и — _т_а_к_ оборвать, мОлча, угасить неслышно, погасить, — как уже не нужную свечу. Господь с тобой. Я бессилен оживить тебя. И я не стану ни ранить укором, ни призывать лаской. Тебе безразлично _в_с_е. Но, Господи, что же делать?! Оля, найди последнее усилие, сделай, верни себя себе, — не мне, пусть только себе. Живи. И скажи мне — я живу. Довольно и этого. Целую. Твой Ваня
Или надо, как всегда с больными неврозом, приказывать тебе, кричать на тебя?! Приказать? Я не могу так. Мне так жалко тебя, такая боль во мне о тебе… — я могу только шептать — Оля, опомнись… вспомни все, чем мы обменивались эти годы… как я раскрывал тебе всю душу… отдал тебе все мое, _с_е_б_я!.. — пусть в письмах, но я _о_т_д_а_л_ себя — тебе. И ты забыла? ты не сознаешь? Ничего не было? — Оля… нет, я не могу больше. Я — м. б. так легче тебе… — не буду больше тебе напоминать о себе. М. б. это уже мучительно для тебя?
Какой тяжелый конец моего _п_у_т_и! Какой [темный] итог.
И. Ш.
Да хранит тебя Бог, Оля моя, светлая моя подруга, несбывшаяся. Но тогда… зачем же все это было?!
Сделай же последнее усилие, уезжай на время, перемени обстановку… — найди себя. Сбрось волей этот недуг душевный. Помоги тебе Господь!
Ваня
Ивик повенчается в по-пасхальное воскресенье, 2-го V. А мне и это — _в_с_е_ равно. Я полумертвый.
Вот сейчас, я увидал твой портрет, большой, — «Девушка с цветами»… — метнулось сердце, и — заплакал. Ты, светлая, но где же ты — девушка моя с цветами?! Как хотел бы вспомнить «Свете тихий»… — но у меня нет его. Вот это… — все же _н_а_ш_а_ жизнь была! Пусть _т_а_к_а_я_ только, но — была, жизнь! А теперь — ты обратила ее, эту скудную (и какую же _б_о_г_а_т_у_ю!) жизнь — в — пустоту, в ничто, в не-бытие. За-чем?! Верни же мне хоть призрак девушки с цветами, мой текучий образ — милый образ — девушки в церкви, в хлебах, теплым, июльским вечером… верни… верни… я так беден, у меня ничего не осталось… верни, Оля! Последним усилием верни мне призрак жизни, мой бедный отсвет неживого _с_ч_а_с_т_ь_я-призрака… — этим ответь мне на все, что от меня брала душой, что я мог отдать тебе… верни… не могу, не вижу ничего от слез, все застлано… но мне легче… Они и на письмо упали, эти слезы… последние. Больше не будет и их, иссякло. И ты — знаю — ты ни в чем не повинна, не смею укорить, _з_н_а_ю… боль твою знаю, родная Оля моя… знаю. И — бессилие. Ну, Господь с тобой, родная детка… м. б. Он услышит. И пошлет сил, и выход из этого чуждого нам мрака. Ваня
Христос Воскресе! Целую. Глаза мои милые целую. Не знаю, смогу ли писать больше, не знаю. У меня не будет Св. Дня…
И вот, в такой подавленности, мне приходится публично читать (я выбрал только «Рождество в Москве» — последний рассказ, на 1/2 часа) в помощь престарелым, забытым жизнью, лишенным крова, — не мог отказать, в воскресенье 11-го IV. Последнее усилие, во-имя… во-имя тебя, Олюша.
Больше я не смею писать: м. б. это еще хуже молчания? Скажу последнее: Оля, Христос Воскресе! Воскресни!
36
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
17. IV.43[71]
Христос Воскресе!
Ванюшечка мой, родная душенька, солнышко мое, крепко целую тебя, мое счастье, и по-пасхальному, и еще просто «не в счет» много, много раз.
Милунчик ты мой, будь радостен и светел ты в этот Великий день. «И ничто же земное в себе да помышляет…» 207 поется в скорбные дни страданий Христа, а я скажу, что и в светлой радости Воскресения Христова грешно нам иное помышлять. Ванюшеночек мой, мне не хочется в этом пасхальном письме касаться того мрака… Но ты не думай, что я увертываюсь. Я все, все тебе объясню и скажу, и ты увидишь, солнышко, что тебе не надо так унывать. И ты м. б. и меня поймешь и увидишь, что это все совсем не то, что ты думаешь.