ЖАНРЫ

Ровесницы трудного века: Страницы семейной хроники
Шрифт:

– С удовольствием, – отвечаю я, – но я обещала Мартышке.

– Ну что ж, давайте дружить втроем, – говорит Маруся.

– Мартышка, у нас будет триумвират! – восторженно кричу я, забыв о графине.

– Уже начиталась Чарской, – улыбается Ширинская.

Вернувшись, Ступина взялась за меня. Чего она мне только не кричала: и что счет за графин пошлют маме: «Пусть порадуется на дочку» (подумаешь, сколько он там стоит, этот графин!), и что, если Еремеева простудится и заболеет, я буду виновата. А вдруг правда простудится, но в этом-то я ведь не буду виновата – фу-ты, от ее крика мне уже стало казаться, что я действительно разбила графин.

В общем, скандала хватило до звонка на чай, последнего звонка в этот день. Приготовишки пьют чай в полвосьмого и сразу идут спать. А весь институт пьет чай в восемь часов, и спать после чая идут только младшие, а старшие еще ненадолго приходят в класс, но в десять часов свет во всех дортуарах должен быть погашен.

– Лодыженская! Будешь ходить на 10 шагов впереди класса, – прокричала Ступина, едва прозвенел звонок.

Я пошла впереди класса. Когда мы проходили мимо седьмушек, Нина Константиновна стояла в коридоре около своей двери и что-то внушала Тамаре Кичеевой. Ступина нас остановила.

– Вот, Нина Константиновна, полюбуйтесь на своего хваленого стрижка! Ведет себя безобразно, да и врунья к тому же.

– Ай-ай-ай, – закачала головой Нина Константиновна, а Тамара весело мне улыбнулась.

Я шла впереди и, странное дело, чувствовала себя очень хорошо, несмотря на то что Ступина все время кричала мне, что я то иду слишком быстро, а то, наоборот, медленно. Я этого не замечала, а чувствовала, что сзади меня девочки, которые все до одной ко мне относятся хорошо, а Вера и Маруся – мои друзья.

На другой день в первую же переменку ко мне подошли несколько человек седьмушек.

– Мы к тебе в гости, – сказали они, – погуляй с нами по коридору.

Я не очень обрадовалась этому явлению, тем более что там были девочки, дразнившие меня. Например, Бугайская. Но была там и Тамара Кичеева, а она мне очень нравилась. Я говорила с ними приветливо, но невольно вспомнилось прошлое, и от этих воспоминаний становилось грустно.

Наша дружба с Ширинской имела очень много положительного. Мы как-то остепенились. Маруся научила нас брать книги из классной библиотеки. Мы о ней и не знали. Некоторые книги читали вместе. А мы с Верой вовлекли Марусю в игру в «знамя». Она оказалась лихим игроком, была очень довольна и призналась нам, что до сих пор скучала на прогулках. Ее очень заботили плохие отметки Мартышки.

– Смотри, ты останешься в классе и много потеряешь, – говорила она. – Класс у нас хороший, девочки не злые, не забияки. А ведь разные бывают!

– Да, – сказала я, – разные, – и рассказала все, что со мной было в седьмом классе. Не знаю, как это случилось, ведь я никогда никому об этом не говорила, потом я спохватилась и стала брать с них разные клятвы о молчании.

Реагировали они по-разному. Мартышка вся кипела:

– У, гадюки, как они смели, ведь ты же им ничего плохого не делала.

А Маруся задумалась:

– Скажи, а среди тех, которые приходили к тебе тогда на переменке, были дразнившие тебя?

– Были.

– Вот видишь, Леля, – горячо заговорила она, – в каждом человеке должно быть благородство и гордость. Благородство в тебе есть, ты хорошая, а вот гордости – нет. Как могла ты разговаривать с ними после всего случившегося? Ругаться и упрекать их я бы не стала, но и по коридору с ними гулять не пошла бы.

Вера не согласилась:

– Значит, Леля добрее тебя, она простила им. – Мы замолчали, но я не соглашалась ни с той, ни с другой. Мне не очень нравилась Марусина «гордость», но и моя «доброта» мне казалась слабодушием.

Мы решили делать уроки вместе. У Мартышки был очень красивый почерк. Она каллиграфически выводила буквы, хотя и не училась чистописанию, но ошибки она сажала в каждом слове. А когда нужно было самой составить предложение, у нее получалось как-то не по-русски. Я сказала ей об этом.

– Да, до пяти лет я совсем не говорила по-русски, – сказала Мартышка и вдруг заявила торжественно: – Леля рассказала нам свою тайну, и я расскажу вам свою.

И началось требование клятв. Затем Мартышка стала рассказывать:

– Когда мне было два года, папа и мама уехали за границу. Мы жили тогда в Риге, а все остальные остались дома. Гувернантка, экономка, старшие сестры, брат и я. Со мной оставалась няня – латышка, она раньше была моей кормилицей. Она очень любила меня, а я любила ее больше папы с мамой. И вот мы жили с ней в детской вдвоем, остальные не интересовались нами и не приставали к нам. Мне нравилось очень говорить по-латышски, а когда мы с няней ездили в деревню к ее родным, рассказывала всем, что я латышка. Это было самое лучшее время. Папа с мамой приехали, когда мне было пять лет и я почти не говорила по-русски. Они прогнали мою няню, взяли мне гувернантку и стали учить меня по-русски. Я плакала так, что заболела, а маму долго не могла привыкнуть называть мамой. Гувернантка была такая дрянь. Как я ее изводила.

Я была потрясена, как же можно было прогнать няню? Мама, Таша и няня – мои самые близкие.

– Ну, теперь, Маруся, расскажи ты свою тайну, – сказала Вера.

– А у меня нет никакой тайны. Маму почти не помню, она умерла давно. Мы живем с папой. У меня два брата. У меня с ранних лет гувернантки, но я к ним равнодушна: таких как Ступина, у меня никогда не было, да папа и не стал бы такую держать, она очень грубая, но и таких, которых бы я любила, тоже не было. Люблю очень папу, но мне кажется, что он больше любит братьев. Дело в том, что папа обожает музыку, у меня же абсолютно нет слуха, а братья музыкальны – так папа говорит. А дома у нас всегда все ровно и спокойно и как-то строго. От слуг мы очень далеки, но я понимаю вас обеих, няню можно любить как маму. У Пушкина была няня, которую он любил больше всех.

После этого разговора мне стало жалко и Веру, и Марусю, и мне показалось, что я счастливей их. Дни шли, приближалась Масленица. Мы втроем были неразлучны. Мне нравилось в нашей дружбе то, что мы все были равны, никто не пытался взять верх. И хотя Маруся была явно развитее меня и Веры, она очень деликатно относилась к нам и всегда считалась с нашими желаниями. <…>

В четверг на Масленой неделе утром, сразу после чая, нас отпускали домой. Я уже с вечера, в среду, начала волноваться. Мама на прием не пришла, вдруг не приехала?

Утром почти никто не прикоснулся к чаю. Не успели мы прийти в класс, как вошла Варя с целым списком и стала называть фамилии тех, за кем приехали, почти весь класс перечислила, и меня! И меня! Мы бежим как сумасшедшие. В дверях швейцарской меня встречают мама и Таша.

– Сегодня у нас блины, – говорит мама, – а завтра билеты в цирк, а в субботу пойдем на блины к Ане Шевченко.

Вот мы опять у дедушки. Он почему-то сразу начинает вспоминать елку в институте.

– Сейчас я вам покажу интересную картину. – Он рассаживает нас в кресла в гостиной, сам становится посредине. – Представляете себе громадный зал, замечательная елка со всеми онерами, в крайнюю дверь, в уголочек впускают родителей, к самой стенке, а чтобы они не бросались к елке, заставляют их стульями; они стоят, как сельди в бочке, выйти покурить нельзя, да и курить даже в коридоре не разрешается. И вот наконец духовой оркестр играет полонез из «Жизни за царя». Там, далеко, в другом конце зала, появляются крохотные фигурки, лиц не видно, видно только болтающиеся руки. Когда они приближаются к нашему партеру, мы со своей галерки начинаем искать Лелю и наконец видим знакомые вихры. Вот она, с рыжей девочкой, в третьей паре. Лица у обеих злые-презлые, а когда приближаются к самим креслам, Леля исподлобья сердито смотрит на нас. Вот как они танцуют. – Дедушка выпячивает вперед кулак и, балансируя им, начинает комично приседать, делая очень злое лицо. Мы все хохочем. – Подождите, это еще не все. Дальше кончается полонез и начинается бал, и вдруг появляется царица бала в паре с дирижером танцев.

Поделиться с друзьями: