Рудник «Веселый»
Шрифт:
— И?..
— И всё. Я уж грешным делом подумал, нет ли тут следов нашей чуди белоглазой… Как тебе такая мысль? Думаешь, опять я что попало мелю?
— Мели Емеля — твоя неделя. Знаешь, Ботаник, я одно понял, общаясь с тобой — куда б твоя научная мысль ни забредала, в какие бы конспиралогические или мифологические дебри её ни заносило, ты подо всё подведёшь научную базу. А Сорокину именно это и нужно, иначе бы он тебе не платил деньги. Всё, отбой ВДВ! Завтра будем на месте смотреть, что там такое на руднике есть и кто там часики переводит.
Петро не стал спорить — день был длинный, насыщенный событиями. Он снял ботинки, завалился на топчан и тут же захрапел. Я повернулся на бок, выдернул из-под головы напарника подушку, закрыл ею уши — не помогло, храп всё равно был слышен. Пару раз пихнул напарника, тот что-то пробормотал во сне и захрапел с новой силой. Выругавшись, встал, закурил и задумался: кому мы так на хвост наступили? Вообще стрельба не укладывалась ни в какие ворота. По руднику всё законно, тема официальная, документы у собственников вроде в полном порядке — добросовестные приобретатели, да и с собой у нас нет ничего такого, на что можно позариться. Но кому-то очень не хочется, чтобы на прииске появились «чужие» люди. Может, по старым долгам?.. Аркадий? Нет, вряд ли. Откуда ему взяться здесь? Даже если он уже на свободе — а скорее всего, это так, — то дело давнее, вряд ли он вспомнит о руднике, обо мне, и вообще, по его размаху, с каким он проворачивал дела, рудник «Весёлый» — так себе, мелочовка. Нет, не может быть, чтобы сейчас, спустя столько лет, Аферист нарисовался именно здесь — в Горном Алтае. Скорее, я накручиваю, не освободившись от собственных воспоминаний и переживаний. Тогда кто? Кто стрелял?..
Я посмотрел на часы — скоро полночь.
— Петруха, храпишь, как конь, повернись на бок.
Ботаник что-то проворчал во сне, но умолк и, уткнувшись носом в стену, натянул одеяло на голову. Я подкинул дровишек, закрыл печную дверцу, прилёг на край топчана, не раздеваясь. Ботаник снова захрапел. За дверью, в унисон, похрюкивал кабан. Показалось, что кто-то позвал: «Яша, Яшенька! Иди сюда, милый!», но скорее всего, это уже было во сне…
Сны мне после Поломошного сниться перестали, чему, не скрою, очень радовался. Но в эту ночь, в сторожке на сгоревшей базе, случилось что-то похожее на те состояния.
«Яша… Яшенька»… — звал меня знакомый, родной голос. Там же, во сне, я будто открыл глаза и увидел спящего рядом напарника. «Яшенька, сынок…» — снова позвал ласковый голос. Встал, прошёл к окну. За окном светила луна — полная, ясная, она висела низко, будто прилепившись к вершине горы. Кругом светло, каждая травинка видна, каждая веточка, каждый камень. Показалось, что могу рассмотреть даже насекомых в траве.
За окном, залитая луной, стояла мать. Моя покойная мать стояла и манила меня, звала ласковым голосом: «Выйди, сынок, поговорить надо нам. Давно не виделись, да вот случай представился»…
Я посмотрел на Петра, на себя, спокойно лежащего рядом, вспомнил, что сплю, что ничего мне на самом деле не угрожает, и пошёл на зов. Мать протянула руку — прямо сквозь стекло, я прикоснулся к её пальцам и, наверное, если бы смог, то заплакал бы. Но я не умел этого — даже во сне не получилось, хотя тоска и чувство невозвратной потери скрутили душу. Она была такой, какой я её запомнил в детстве, — молодой, улыбчивой, с чёрной косой, закрученной в узел на затылке, с голубыми глазами, светящимися любовью.
«Беспокоюсь за тебя, сынок, — сказала она, останавливаясь. — Всё от тебя смерть отводят, отводят, а ты снова у неё на дороге встаёшь. Вот Ванечку жалко, погиб, чтобы ты жил. И Витенька утонул в Поломошном. Теперь Петенька с тобой, чтобы ты дальше жил. И хоть скучаю по тебе, а берегу, берегу тебя, глупого… Когда уж за ум возьмёшься, сынок?»…
Я хотел ей что-то сказать, что — сейчас не вспомню, но что-то хорошее, успокаивающее, и не смог. Лицо сделалось свинцово-тяжёлым, слова застряли где-то в горле комом и не хотели вырываться наружу. А фигура матери потихоньку удалялась. Она грустно улыбнулась, подняла руку, помахала мне рукой и растаяла, растворившись в лунном свете…
Я превозмог оцепенение и с трудом прошептал: «Мама… мама»…
И тут же получил удар под рёбра.
Ничего не понимая, ударил в ответ, но что-то тяжёлое навалилось сверху, рот зажала мужская ладонь.
— Тихо, тихо, — прошептали в ухо. Я не сразу узнал голос Петра. — Тихо, Яшк! Орёшь, как резаный. Попытался разбудить тебя, так ты едва не придушил меня, так в горло вцепился. Приснилось что?.. — Он убрал руку от моего лица и откатился к стене.
— Приснилось… — ответил я. — Совесть моя приснилась…
— А, ну бывает, говорил же, хорошо, что мне кошмары снятся, — и, хохотнув, отвернулся к стене. Тут же раздался громкий храп. А я, завидуя способности напарника мгновенно проваливаться в сон, до утра не сомкнул глаз, всё думал. Думал об Иване, погибшем во время случайной перестрелки, в чужой драке в «Хаус-клубе», вспоминал Виктора, с которым вели прошлое дело по покупке институтской земли в Поломошном, утонувшего там же, в соскользнувшей с парома машине. Думал о Петьке — с того же Поломошного и посёлка пробного коммунизма осталось чёткое понимание: предчувствия нельзя игнорировать. И во сне получил недвусмысленное предупреждение: напарник в большой опасности. Сны я не считал чем-то мистическим, во мне вообще не было склонности к мистицизму: здесь я, не хуже Петра, подо всё старался подвести причину из нашей неизменной реальности, но жизнь постоянно проверяла на вшивость мой практицизм. И кто знает, моё ли подсознание выдало столь явный, столь реалистичный сон, обозначив и конкретизировав мои опасения, или же это действительно была душа моей матери? Хотя что такое душа? Кто её потрогал, пощупал, измерил?..
Я встал, прошёлся по комнате, посмотрел в окно: верхушки гор начали светлеть, скоро рассвет, а я так и не сомкнул глаз. Прилёг на топчан, позавидовав другу — Петруха так за ночь и не шевельнулся, спал как убитый.
Глава четвёртая
Всё-таки удалось заснуть, незаметно, как это обычно бывает: думал, мысли наплывали одна на другую, образы сменялись один другим, медленно, плавно, и в какой-то момент в сознание ворвался птичий щебет, разбудив меня. Петро спал, он вообще утром просыпался с трудом, несмотря на то что полжизни провёл в деревне — до института и после него, когда защитил диссертацию и вернулся в Поломошное уже кандидатом наук. С другой стороны, когда надо было, он мог по трое-четверо суток не спать вообще, и нас не однажды выручала эта его способность.
Я встал, потянулся, размял затёкшую шею. Подошёл к двери, но, вспомнив про вчерашнего «гостя», вернулся к столу за карабином. Осторожно приоткрыл дверь, выглянул — хрюкающая туша растворилась, ушла вместе с темнотой и ночными переживаниями. Я обратил внимание на большую вмятину возле порога — там, где эта скотина устроила себе лёжку: возможно, Ботаник не так уж и не прав, зверь не первый раз ночует под этой дверью. Я присвистнул — зверюга серьёзная, килограммов на двести пятьдесят — триста. Добралась бы — растерзала. Вообще, в Горном и охота знатная, и зверья разного много, но насчёт кабанов не слышал. Теоретически могут быть, но чтобы такие крупные…
Вышел, осмотрелся — всё спокойно. Проверил машину — в порядке, никто не пошарился, ночных гостей, кроме кабанчика, видимо, больше не было. Тут с треском распахнулась дверь, из сторожки вылетел Ботаник — глаза бешеные, без очков, руки судорожно рвут пояс штанов. Забежал за угол и оттуда донёсся блаженный стон. Засмеялся: понятно, что стало причиной раннего подъёма!
Наскоро позавтракали и занялись машиной. С колесом пришлось повозиться — сначала домкрат не могли найти, потом гайка не откручивалась, то один ключ не подходил, то другой, то оказывалось, что у нас руки не оттуда растут. Но часа через полтора управились. Выехали почти в полдень. По своим же следам вернулись на берег Коргона. А дальше, от того самого бережка с галечным пляжем, дорога терялась в осыпи курумника. Её просто не было — направление, и всё. Курумник — это острые, отколовшиеся от скал мелкие плитки. Для колёс небезопасен, а другой запаски у нас не было. Терять машину не хотелось, поэтому я ехал медленно, вверх по течению реки.