Русская религиозная философия
Шрифт:
У Бердяева было некоторое отталкивание от жизни, от действительности. Он очень болезненно переживал униженность человека, безобразия жизни, все скверное, тяжкое, даже то тяжкое, что есть в нашей плоти. Это был дух, который можно назвать «пленным духом» (так Марина Цветаева называла Андрея Белого, знакомца Бердяева). Гак вот, это был «пленный дух», который томился в своей тюрьме. Он и любовь понимал очень своеобразно. Прочтите его письмо к невесте Лидии, оно напечатано в небольшом сборнике произведений Бердяева, изданном издательством «Прометей» под названием «Эрос и личность».
Любовь для Бердяева тоже была духовным актом. Вообще он был как будто вне быта, вне материи. Он всегда тяготился действительностью, при этом безумно любил мир. Он не был ни анахоретом, ни отрешенным человеком, он наслаждался и любовался природой. Как вспоминает одна его знакомая, он не мог пропустить ни одной собаки на улице, чтобы с ней не поговорить. Другая его знакомая рассказывала мне, что когда они жили в Париже, Бердяев всегда на улицу выходил с собакой или с двумя, у него были огромные псы. И у него был кот Мури, которого он сильно любил. Этот кот умирал у него на руках. Бердяев так остро пережил агонию этого животного, что в своей глубокой философской книге пишет об этом и рассказывает про своего кота с полной серьезностью — как через смерть этого любимого живого существа он постигал ужас небытия, ужас умирания.
Люди по–разному смотрели на Бердяева. Большинство любовалось им в те годы. Было в нем, конечно, и нечто горделивое, и вместе с тем, Марина Цветаева вспоминает, что не было более приветливого и открытого человека. Он прекрасно мог общаться с крестьянами, ремесленниками, ходил в «Яму», беседовал там с разными сектантами («Яма» — это трактир, где собирались народные богоискатели), и как барин он находил с простым народом язык быстрее, чем интеллигент.
Одно время, до Первой мировой войны Бердяев был близок с Дмитрием Сергеевичем Мережковским. Но постепенно кружковщина Мережковского стала его тяготить. А Мережковский, разочаровавшись в историческом христианстве, в исторической Церкви, задумал со своей женой Зинаидой Николаевной Гиппиус (вернее сказать, это жена придумала) создать свою искусственную «церковь». Они собирались дома и совершали некое самодельное богослужение: ставились цветы, приносилось вино — какая-то псевдоевхаристия… Это же была эпоха декаданса, когда буйствовали символисты, за ними шли акмеисты, все кипело. Мережковский привел Бердяева к православию. Каким образом? Мережковский стал приглашать его на эти радения, встречи, и вдруг Николай Александрович почувствовал, что это фальшь, что-то ненормальное, самодельное, что нужна настоящая, подлинная Церковь. И он стал православным человеком и оставался им до конца своих дней. Такой был у него парадоксальный путь, как бы от противного.
Сейчас вы услышите несколько строк о его облике из уст его современницы, Евгении Казимировны Герцык, писательницы, которая очень его любила, ценила и понимала. Как сама она написала, из всех, кого она потеряла в то время (начало 1920–х годов), его она потеряла «больше всех». Несколько строк из ее мемуаров, чтобы вы увидели эту личность, этого человека.
«Вечер. Знакомыми арбатскими переулочками — к Бердяеву. Квадратная комната с красного дерева мебелью. Зеркало в старинной овальной раме, над диваном. Сумерничают две женщины: красивые и привлекательные — жена Бердяева и сестра ее. Его нет дома, но привычным шагом иду в его кабинет. Присаживаюсь к большому письменному столу: творческого беспорядка никакого, все убрано в стол, только справа–слева стопки книг. Сколько их — ближе читаемые, заложенные, дальше — припасенные вперед. Разнообразие: Каббала, Гуссерль и Коген, Симеон Новый Богослов, труды по физике; стопочка французких католиков, а поодаль непременно — роман на ночь, что-нибудь выисканное у букиниста<…>Прохаживаюсь по комнате: над широким диваном, где на ночь стелется ему постель, Распятие черного дерева и слоновой кости — мы вместе купили его в Риме. Дальше на стене — акварель — благоговейной рукой изображена келья старца. Рисовала бабка Бердяева: родовитая киевлянка<…>.
Совсем недавний христианин, в Москве Бердяев искал сближения с той, не надуманной в литературных салонах, а подлинной и народной жизнью церкви… Но как отличался Бердяев от других новообращенных, готовых отречься и от разума, и от человеческой гордости!
Стоя крепко на том, что умаление в чем бы то ни было не может быть истиной во славу Божию, он утверждает мощь и бытийность мысли, борется за нее. Острый диалектик — наносит удары направо, налево… Душно, лампадно с ним никогда не было. И чувство юмора не покидало его. Случалось, мы улыбнемся с ним через головы тогдашних единомышленников его, благочестивейших Новоселова, Булгакова.
<…>Философскую мысль Бердяева так и хочется охарактеризовать как рыцарственную: решение любой проблемы у него никогда не диктуется затаенной обидой, страхом, ненавистью, как было, скажем, у Ницше, Достоевского… И в жизни он нес свое достоинство мыслителя так, как предок его, какой-нибудь Шуазель: потрясая драгоценным кружевом… считая, что острое слово глубине мысли не укор, без тяжести, без надрыва, храня про себя одного муки противоречий, иногда философского отчаяния. В этом и сила его, и слабость».
Когда завершался этот период, Бердяев написал одну из итоговых книг своего довоенного периода, которая называлась «Смысл творчества». Творчество было для него не просто функцией человеческой мысли и жизни, а самой жизнью. В книге «Дух и реальность» Бердяев пишет: «Дух есть творческая активность. Всякий акт духа есть творческий акт. Но творческий акт субъективного духа есть выход из себя в мир. Во всяком творческом акте привносится элемент изначальной свободы, элемент, не определяемый миром.
Творческий акт человека, всегда исходящий от духа, а не от природы, предполагает материал мира, предполагает множественный человеческий мир, он исходит в мир от духа и вносит в мир новое, небывшее. Творческий акт духа имеет две стороны — восхождение и нисхождение. Дух в творческом порыве и взлете возвышается над миром и побеждает мир, но он также нисходит в мир, притягивается миром вниз и в продуктах своих сообразуется с состоянием мира. Дух объективируется в продуктах творчества и в этой объективации сообщается с данным состоянием множественного мира. Дух есть огонь. Творчество духа огненно. Объективация же есть охлаждение творческого огня духа. Объективация в культуре всегда означает согласование с другими, с уровнем мира, с социальной средой. Объективация духа в культуре есть его социализация».
Далее Бердяев говорит о том, что наши привычные понятия о Боге, о долге человека очень часто социоморфны, то есть построены по образцу социальной жизни, отражают угнетение или самоутверждение, или еще какие-то иные моменты человеческого бытия. Необходимо снять эту социоморфную оболочку, чтобы проникнуть в глубину человеческого и божественного бытия.
Для Бердяева тайна Бога всегда была тайной непостижимой. В этом он был полностью согласен с христианским богословием. Но и тайна человека для него оставалась столь же непостижимой и оказывалась необычайно тесно связанной с тайной божественного. Здесь одна из уязвимых сторон бердяевской метафизики. Он пишет: «Согласно Библии, Бог вдохнул в человека дух. Поэтому дух не есть творение, а есть порождение Бога». Это очень неточно. Это крайне спорно. Это фактически отождествление нашего духа с Духом божественным. Но Бердяев говорил об этом в пылу полемики, пытаясь возвысить дух, который постоянно унижался — и материализмом, и религиозным мышлением. И он в своей парадоксальной полемике доходил до таких высказываний: «Нам дорога не только Голгофа, но и Олимп». Конечно, на первый взгляд читателю кажется странным — что тут общего? Но он хотел показать, что красота мира, красота плоти (к которой он относился так двойственно) имеет ценность для Бога (даже если она воплощена в языческом Олимпе), потому что она тоже есть форма творчества.
«Является ли целью жизни человека спасение?» — спрашивал он. Если понимать под этим нечто чисто утилитарное, а именно: попадет ли человек в «хорошее» место после смерти или в «плохое», попадет ли он в рай или в ад, — Бердяев радикально выступал против такого понимания спасения. Он говорил, что задача человека — вовсе не эгоцентрическое, эгоистическое спасение, не поиск какой-то радости, а творчество. Бог заложил в человека огромный потенциал, и человек должен творить, и тогда из этого вытекает и высокое нравственное понимание, и благородство духа (благородство было для него необычайно важной категорией). Трудно было, конечно, выслушивать эти резкие, парадоксальные, далеко не всегда точные высказывания Бердяева кругу его единомышленников.
Он пишет книгу «Новое религиозное сознание и общественность», поднимает там вопросы пола, социальные вопросы, размышляет о революции. Он говорит о том, что революция может быть реакцией. Он, имевший уже некоторый стаж революционной борьбы, приводит замечательные слова народника Михайловского, с которым он много полемизировал. Михайловский говорит: «Я беден, у меня дома ничего нет, кроме полки с книгами и бюста Белинского. Но это мое. Я это буду охранять. Если даже этот народ, служению которому я отдал всю свою жизнь, ворвется сюда, чтобы сжечь мои книги, разбить этот бюст, — я буду защищать их до последнего дыхания».