Садовник судеб
Шрифт:
Итак, я был подходящим кандидатом на роль закланного тельца. Влиятельных московских марранов мало прельщала моя куцая родословная. Проявить национальную (читай: человеческую) солидарность, тем самым подвергнув себя риску атаки со стороны ксенофобов? Помилуйте, да ради кого! Если бы сынок чей, племянник на худой конец – тогда другой разговор… Это играло на руку охотнорядцам всех мастей, как скаженные горланившим «ату его!» при виде моей полнейшей незащищенности. Фанаберия не по рангу всем всегда выходила боком. Был бы я умней – вжал бы голову в плечи, завилял послушным кандибобером: а там, глядишь, и отыскались бы щедрые меценаты.
Взять, к примеру, ту же Бабушкину: ее идеал вожделенно воплотится в бесцветном студентике из школы-студии МХАТа. Тихое «кушать подано» галантно шаркающего по паркету блондинчика увенчает изысканный репертуар ее литфондовской кухоньки. Затем они разойдутся с формулировкой: «Ах, он оказался полным ничтожеством!» Нарожав от этого Молчалина детишек, она бросится в объятья к скрипачу из ансамбля «Виртуозы Москвы» и, забрюхатев от него тоже, сокрушительным ударом выбьет из французского правительства жилплощадь за свои заслуги матери-героини. «Это все, на что она оказалась способна!» – брюзгливо шваркнет ее разочарованная бабушка, встреченная мной случайно в славянском отделе «Художественной литературы»…
С Машиным отцом Юлием Бабушкиным, давно обзаведшимся новой семьей, мы виделись всего один раз. Поводом к этому послужила подвернувшаяся по блату халтура: райком заказал ему святочный сценарий, накарябать который в одиночку у гаражного пройдохи была кишка тонка.
– Неохота уступать эти две сотни кому-нибудь другому!
– не обинуясь признался хитрован в джинсовом комбинезоне, угощая меня кофейком.
Но, усадив потенциального «зятька» за новогоднюю пьеску, он едва ли рассчитывал на душераздирающий миракль, неожиданно вышедший из-под моего пера. В силлабическом хороводе, в обнимку с томными ундинами, закружились злобные тролли; под расцвеченной огнями елкой пылающая саламандра догрызала горьковатый корень мандрагоры… Литагент по совместительству прочел и помрачнел. На этом наше сотрудничество резко застопорилось.
Под Новый год Бабушкиной подарили мохнатую собачонку. Чесоточная Дашка принадлежала к грозной породе мухоловов. Вместе с нашей однокурсницей Машей Черток мы отправились на Икшу – оттянуться на выходные. В загородном дачном корпусе Союза кинематографистов, дверь в дверь с самим Иннокентием Смоктуновским, зажиточная старушенция прикупила двухкомнатную квартирку.
Убедившись, что лыжные ботинки намертво закушены капканом креплений, я рысцой обследовал близлежащую деревеньку с ведовским названием Большая Черная. Не надеясь за мной угнаться, девчонки остались дома. Зато уж за теннисным столом веснушчатая Черток не преминула взять реванш: лихо чиркая ракеткой, она то и дело подначивала раззяву. Чувствовалось, что она мне внутренне симпатизирует, хотя не может игнорировать и жалобы Бабушкиной, сетовавшей на мой эгоизм и сумасбродство.
Под вечер к нам на огонек забрела колченогая схимница Нина Брагинская, переводчица Диона Хрисостома и прочих не менее древних греков. Моей краснощекой помпадурше она, кажется, приходилась двоюродной тетушкой. На меня ученый эллинист с самого начала косился осуждающе. Развлекая дам, я напряг память и изобразил пожилую еврейку, деловито стучащуюся в дом к соседу Иванову:
– Добгый вечег! Это вы достали из гечки моего сына Агкашеньку?
– Ну, я. А в чем, собственно, дело?
– А фугажечка где?!
Внимательно выслушав диалог, Брагинская разгневанно прошипела:
– Странный анекдот. Беспартийный какой-то. Один из тех, что распространяют по стране безнравственные ассимилянты!
На самом деле эту хохму я услыхал еще в Нимфске, от Ильи Горелика. Рассказывая ее, стопроцентный аид, ни о чем другом так не любивший говорить, как о притеснениях и дискриминации, выпавших на долю его народа, нарочито картавил и комично выгибал шею… Но разубеждать старую деву я не стал. Подвергнуть меня остракизму ей все равно бы не удалось (похоже, она шпионила по заданию Мирры Ефимовны, догадывавшейся, в чьем обществе коротает время ее внучка).
Еще полчаса Брагинская мудрствовала лукаво, позевывая у камелька: разжевывала обеим Машам, в чем коренное отличие «первой» софистики от «второй». Много лет она стонала под чьим-то академическим гнетом – то ли уже знакомой нам по лекциям Азы Алибековны Тахо-Годи, то ли кого еще. Этим отчасти и объяснялась болезненность ее восприятия. Хотя главный источник, повторяю, был скрыт за семью печатями – сорвать которые так и не решился ни один любитель античности.
С уходом воинственной тетки все четверо сладко зевнули: включая собачонку – тоже, судя по всему, полукровку и, вероятно, потому склонную ко всякого рода компромиссам. Бабушкина заболевала, ее бил озноб. С ней это случалось часто: мне нравилось карасем плясать по раскаленной сковороде. Возбуждало и присутствие подруги, затаившейся на пуфике где-то в коридоре… Встав с кровати, я направился в ванную через спальню. По дороге едва не раздавил Дашку. Взвизгнув, она принялась меня шершаво облизывать. Шальное веселье обуяло нас обоих: я позволил ей все, чего она так по-женски жадно добивалась.
В двадцать лет одиночество переносится особенно тяжело. Я к этому состоянию готов не был. Наверное, те же проблемы испытывали и мои стройфаковские сокурсники, по-деревенски жужжавшие в сотах нимфской общаги, покуда я городским барчуком сиживал в домашнем комфорте. Но судьба поэта превратна, и вот теперь я оказался в их шкуре. Припухшие от слез железы ни у кого не вызывали зрительских симпатий. Бабушкиной я безуспешно предлагал руку и сердце: но эти чересчур целомудренные части тела представлялись вострушке никчемным рудиментом.
– Ах, Гриша, не будем форсировать события! – уклончиво
отвечала мне ее мама.
Результат – ссора. Взбешенный, я хлопнул дверью. За мной на такси примчались Антоша Носик с кривозубой Барминой: у принцессы на горошине температура под сорок. Они застали меня остервенело грызущим грифель карандаша. Я попросил подождать, пока не иссякнет вдохновение.
– Антон говорит, что ты актер, но честный актер, – как бы ненароком сообщила мне впоследствии Бабушкина.
Но нет, он был неправ: никакой я не актер – просто отлично знал цену всем ее эффектно обставленным недомоганиям.
С оттепелью к Маше из Омска нагрянула двоюродная сестра-филологиня. Мы чаевничали на кухне в компании Ники Мкртчян, отколовшейся от группы армянских переводчиц (там ее считали ханжой и занудой) и игравшей при хозяйке салона роль простодушной сироты. Я прочел несколько новых стихотворений. Гостья с Иртыша, вдруг ни с того ни с сего, разразилась филиппиками: словоупотребление, с ее точки зрения, совершенно неудобоваримое, метафорика трещит по швам, рифмы банальные – и т. д. и т. п., и тра-ля-ля и тыры-пыры.
– Ах, если бы я обладала таким камертонным слухом!.. – мечтательно прогнулась перед ней московская кузина.
Сию же секунду, сосредоточенно сопя, я опрокинул на пол пиалу со смородиновым вареньем.
– Гикнулась, – пояснил сквозь зубы. – С бухты-барахты.
– Выйди, пожалуйста! – Маша захлебнулась волной возмущения.
– И как далеко? – попытался уточнить я.
– Как захочешь, – ответила она.
У входа в метро я нащупал в кармане двушку.
– Алле? – мурлыкнула мне в ухо кривляка.