Садовник судеб
Шрифт:
В сумерках, на фоне первобытно-звездного неба, на самой вершине Ключевской сопки, фантасмагорически извивался багровый червячок раскаленного жерла. Зевая вокруг костра, мы пекли картошку, жарили лосося, комары же при этом неотвязно питались чужестранцами.
Суток на трое нас разместили в пустовавшем пионерлагере. Заглянув от нечего делать в женское крыло, я застал Ларису в одиночестве. Она лежала на кровати, задумчиво вперившись в потолок. Буря миновала, отношения наши вроде бы устаканились. Присев рядышком, я впервые разглядел ее набухшие от одиночества фиолетовые подглазья.
По рассказам я знал, что Шульман родом с русского Севера, ради прописки кантовалась воспитателем в одной из столичных заводских общаг. Могу себе представить, сколько подвыпивших жеребцов ржало у нее над ухом, травмируя при этом возвышенную нордическую душу!
Не то чтобы я испытывал в этот момент сильное желание: несколько грамофонный тембр ее голоса, а также подчеркнутая фригидность, этому изрядно препятствовали. Просто меня подмывало как-нибудь сподхалимничать, превратить ее, непреклонную валькирию, в свою верную союзницу (а, возможно, и покровительницу). Это был рецидив рабской угодливости, нередко присущей представителям угнетенных меньшинств…
Глядя на меня в упор, она проницательно проскрежетала:
– Кажется, Гриша, тебе нетерпится нашалить?
Я покорно отпрянул, перепорхнув на табуретку. В это время вошла Аснач с призывно булькающим чайником в руках. Вскоре приковылял и Колымагин, под сушки с вишневым джемом у нас завязалась неторопливая беседа.
Болтая о том о сем, мы заговорили о влиянии древних эпосов. Я упомянул «Песнь о Гильгамеше», Лариса одобрительно хмыкнула:
– Молодец, читал!
Знай я тогда лучше Священное Писание – тоже не преминул бы блеснуть эрудицией, но едва ли в этом случае мог рассчитывать на поощрение…
Боря, с благообразной бородкой, затронул тему фольклорных мотивов в современном поэтическом творчестве. Как-то само собой всплыло имя Константина Кедрова – специалиста по древнерусской литературе.
– Настоящая его фамилия Бердичевский, – сухо проинформировала Ира. – Помню, когда мою кандидатуру выдвинули в местные советы, он нарочно поил меня шампанским в кафе «Лира», зная, что через час мне предстоит держать речь с трибуны. Знай себе подливал да ухмылялся: «Так давайте же еще по бокалу – за депутатство!»
– А я так напротив, люблю, когда мне проставляют… – миролюбиво заметил поэт-минималист.
– И вообще, скажите на милость, почему среди наших преподавателей так много евреев? – продолжала гнуть свою линию Ира.
– А кто еще? – удивился Колымагин. – Разве что Маша Зоркая…
– Нет, еще Джимбинов.
– Станислав Бемович калмык, – осторожно поправил я депутатку.
– А возьмите студентов – буквально каждый второй! – не обращая внимания на мои слова, отрезала она.
– Вот и Гриша тоже еврей, – невинно мурлыкнула уютно свернувшаяся клубочком Шульман.
Когда мы с Борей вышли покурить, он пробормотал извиняющимся тоном:
– Женщины! Ничего они в этом не смыслят!..
Что ж, наверное, он был отчасти прав. Но ведь и мне тогдашнему – ох как недоставало ясного понимания происходящего! Не успел я еще как следует осознать, что чернобыльский взрыв буквально вывернул наизнанку иррациональную душу гигантской люмпенской страны – расплескав по переулкам и площадям до срока таившуюся в подполье ненависть к подвижному четкому уму, к прагматичному целеполаганию. Как нарочно, этот кризис совпал с моим возвращением в вязкую, богооставленную, неумолимо засасывающую в духовное небытие «литературную среду», на монгольские ристалища ЦДЛа – этой российской Голгофы, где ежедневно нещадно распинается высшее предназначение мыслителя и витии!..
Не ведал я и того, что спустя всего лишь месяц после нашего разговора какой-то рьяный провокатор из заочников накатает «телегу» на Кедрова: дескать, вот кто отговорил меня вступать в ряды КПСС, вот кто надоумил забрать заявление. И два грузных полковника с папками под мышкой строевым шагом проследуют в ректорат. Не спасут Костю Бердичевского ни славянский «аз», ни еврейский «алеф», ни надрывная беготня по институтским коридорам моей подруги Эвелины, собиравшей подписи в защиту уволенного лектора.
Не знал я тогда, что и саму Иру Аснач ожидает вскоре серьезное испытание: по соседству со мной, за тонкой перегородкой, она поселится с писаным таджикским красавцем Фирузом, который станет лупить «эту наглую блядь» чем попало, таская за волосы и выводя на чистую воду. И побегут, побросав нажитое за долгие годы барахло, этнические русские из Средней Азии и Закавказья: хоть обратно, на скифские просторы, хоть в Израиль – лишь бы только вовремя ноги унести. И совершат свой последний, окончательный исход из России скрипачи и хирурги, физики и поэты – уступая место бритоголовым нахрапистым нуворишам с дремучей торгашеской душонкой… Что же касается фрау Шульман – та поначалу свяжется с русопятской шпаной из «Молодой гвардии», но, почуяв неизбежный финансовый крах паразитирующих на дотации издательств, вспомнит о своих корнях и переметнется в Институт им. Гете: дабы уже там, под веймарской сенью, кормиться культуртрегерской болтовней, коротая пожизненное одиночество в компании подвыпивших арийцев…
А пока, напутешествовавшись вдоволь, мы, усталые, возвратились в Петропавловск-Камчатский. Провинциальная молодежь в обтерханных тужурках тусовалась на набережной. Тележурналист местного разлива тщетно пытался приобщить ее к прекрасному. Но парни лишь матерно огрызались, а девки чувственно курили, так и не испытав катарсиса. Где-то неподалеку рыбоконсервный конвейер остервенело клепал свою дефицитную продукцию. Мы шлялись вчетвером вдоль моря по нескончаемо вьющейся улице. В какой-то момент замерли перед светофором. Не знаю зачем мне вздумалось подшутить: я обхватил Ларису за плечи – будто бы пытаясь спасти от вынырнувшего из-за угла самосвала. В ответ, ни секунды не колеблясь, она залепила мне звонкую пощечину. В голове загудело. Я побрел понуро. С этого момента мы больше не общались. Конечно, вышло глупо, но, пожалуй, это только к лучшему. В гостинице я не удержался от своей апофеозной выходки: дождался, когда Аснач осталась в номере одна, и, войдя без стука, подсел к изголовью. Губы, мягкие и податливые, она подставляла как-то особенно равнодушно…
В Домодедово, получив багаж, мы стали прощаться. На весь август Шульман отчаливала в Берлин – туда ее командировало наше литинститутское начальство.
– Уж и не знаю, стоит ли ехать в эту Германию… – жаловалась она Боре Колымагину, тайно подозревавшему ее в репатриантских настроениях; вероятно, с ее стороны это была обычная перестраховка, хотя, допускаю, что в ее душе действительно боролись два начала: происходит ведь то же самое у евреев-полукровок.
– А знаете, ребята, – мельком глянув на меня, Лариса задорно вскинула голову, – в пятницу я приглашаю всех к себе, смотреть слайды: интересно ведь, что у нас в итоге получилось!
Но мне было совершенно неинтересно. Я точно знал, что у нас, к счастью, ни черта не получилось.
Неужто все это не сон – и я вправду побывал на Камчатке? – Там, на краю земли, за тысячи верст от пудовых кулачищ озлобленного краснодарца и от выпуклых поросячьих зенок начштаба из Пятихаток; от липкой кривой ухмылки одутловатого, не верящего ни в какое милосердие доцента и от луженой глотки метущего арену елочкой извращенца в униформе; вдали от болотистой глухомани тихвинских перегонов и от завьюженной узкоколейки поволжского полустанка, от припадочных шизоидов в застенках психушек и от пристальных номенклатурных линз в кабинете на Тверском?.. И что важнее всего – на небывалом расстоянии от самого себя, от своей беспутной судьбы, от своего хрестоматийного еврейского счастья!