Садовник судеб
Шрифт:
Беря трубку, она вечно манерничала – вместо привычного «алло» произносила «алле»: не через «ё», а через «е». Будто подстегивала ученого зверька. Ей это казалось верхом изысканности. Но я ведь, в отличие от нее, не боялся выглядеть некомильфо. Да и к цирку особого доверия не питал: не видя никакой разницы между тявкающей «ап!» раскрашенной дрессировщицей и отзывающейся послушным «ав!» курчавой болонкой.
Вот почему мой финальный пассаж содержал всего две нормативных лексемы: «я» и «тебя». Все прочее отдавало мастерской сапожника…
Лицо Бабушкиной приняло восковой оттенок – о чем мне спустя многие годы поведала Ника Мкртчян (кстати, ее миссия наблюдателя ООН не была окончена: еще как минимум при двух моих женах-возлюбленных ей суждено было состоять присяжной поверенной).
В подземке со мной произошел невероятный случай. Трогаясь плавно, поезд, на который я опоздал, явственно прогудел две чистые ноты: «ми-ля» (будто прикидывая расстояние до следующей остановки). Сей же миг по ту сторону перрона из туннеля вынырнул встречный и, тормозя, заскрежетал по рельсам: «си-ля-соль/диез-ля-до». После краткой паузы, отрыгнув часть пассажиров, новый состав устремился во тьму – с тем же точно спринтеровским кличем «ми-ля». И тогда, мысленно соединив звуковые звенья – я вдруг осознал, что слышу увертюру чего-то величественного, стройного, сравнимого разве что с девятой симфонией Бетховена. Трубили горны, отчаянно завывали скрипки, жизнь катилась в тартарары, ко всем чертям! Жаль вот только, недоставало музыкального образования, чтобы все это перенести на нотную бумагу…
Вернувшись в общежитие, я с головой окунулся в стихописание. Поэма называлась «Надежда Нежданова». Реальный прототип у героини отсутствовал, и уж тем паче не состояла она в родстве с прославленной певицей Большого театра. Это был самопроизвольный сеанс белой магии – благо, четырехстопный амфибрахий как нельзя лучше имитировал стук колес:
«Я вижу сквозь марь: у зрачков светофора – цвета созревания яблок в саду, и самое спелое жадно краду – рванувшись на красный с оглядкою вора. Как будто в полуденном дальнем краю для Нади Неждановой ветвь наклоняю… Но где я? Я этого места не знаю, одну только музыку здесь узнаю. Пустынная площадь простерлась окрест; как две дирижерские тени чудные, в любви объясняются глухонемые, и каждый из них для другого – оркестр… Минуту спустя я на площади новой. Проси у меня, о чем хочешь проси, толпа крикунов на стоянке такси: сполна я владею безмолвья основой! Уймись, перекрестка наземный язык! По милости вышней умолкни, столица! Ночной эскалатор. Случайные лица в себе воплощают Случайности лик. Все в тусклом, почти стеариновом свете ползущих наверх цилиндрических ламп, холодных – подобно остывшим телам безвестно угасших свечей и столетий. Ступени частят – позвонки на хребте дракона, скользящего в самое пекло. А время бежит, озирается бегло. Внизу его ждут: да, как видно, не те… Мгновенье до спуска – и с чувством разлуки на мрамор платформы ступает каблук. О, гулкое эхо! Случайности звук в себе воплощают случайные звуки. Ты – слушатель вольный тиши вечевой. Но грохот колес – порожденье неволи. Садись в этот поезд. Тебе далеко ли? Октябрьское поле? – Всего ничего!..»
Судя по всему, мне удалось-таки заговорить судьбу. Спустя всего неделю, на дне рождения у Эвелины Ракитской, я встретил Машу Левину – младшую сестру ее мужа Михаила. Совсем еще девочка, нежная, робкая, с рыжей челочкой и звездопадом веснушек, она не только точно соответствовала моим представлениям об истинной утонченности, но и выводила спутник нерастраченных эмоций на новую орбиту – туда, где невесомость являлась не столько избавлением от гравитации, сколько высшей формой притяжения: с центром в самой идее парения!
Новая вещь, сочиненная запоем, была ей читана за пластмассовым столиком, с глазу на глаз, под мягкое шипение кофеварки.
– Ну что тебе сказать? – отозвалась Маша, – Мне нравится. Хотя не все.
Но безоговорочного признания и не требовалось. Достаточно было скупой похвалы – ибо с ней я обретал второе дыхание. Долгие мытарства предстояли моей первой любви, но тогда я жил в расчете на вечность – и даже проведай каким-то образом о начертанных нам на роду испытаниях, вряд ли бы отшатнулся, вряд ли бы поменял курс!
Бабушкина, тоже званая на ту вечеринку, чутко перехватила этот артезианский всплеск ликования. Зная, что подавить его уже бессильна, она, улучив момент, шепнула мне на ухо:
– Смотри, люби ее по-настоящему, не так, как меня!
А затем, взяв гитару, исполнила свой коронный номер – песню на стихи Наума Коржавина. К тому времени изрядно окосев, мы бухнули хором: «Какая су-ука разбудила Ленина! Кому мешало, что младенец спит?»
Решив выпендриться, я присел за фортепиано. Но моя «Хава нагила», подхваченная было с энтузиазмом, захлебнулась на первом же аккорде: взмахом ресниц Бабушкина остудила пыл самоучки. Подумать только: не далее как вчера я валялся у нее в ногах, вымаливая прощение за свою хамскую выходку, – и вот, ныне, она утратила надо мной всякую власть! Единственное право вето, сохранявшееся за ней, относилось к инструментовке сегодняшнего застолья…
Добродушная Лена Семашко, на любом торжестве неизменно игравшая роль посаженой матери, уверенно демонстрировала однокурсникам чудеса хиромантии. Мне она в тот вечер нагадала: у тебя никогда не будет детей. Я хорошо помнил, как еще в колхозе Лена предостерегала: не связывайся ты с Бабушкиной – она тебя сожрет! Вот почему ее очередное пророчество заронило в мою душу зерно сомнения. Вероятно, спустя три года, я и поступиал в пику ее суровому предсказанию – когда, едва демобилизовавшись, предъявил ультиматум своей первой жене: коли вздумаешь сделать аборт – свадьбе не бывать!..
Маша училась на факультете журналистики – в одной группе с кривозубой Барминой, чьи нетопыриные промельки призваны были то и дело напоминать мне о моих сомнительных аэропортовских похождениях. О том, насколько тесен мир, свидетельствовал и другой факт: Артем Липатов, подвизавшийся прошлым летом в приемной комиссии на Тверском бульваре, тусовался теперь здесь же, неподалеку от Манежной площади, готовя себя к карьере борзописца. Долговязый блондин кивал мне запанибрата из-под бронзовой статуи архангельского самородка – возвещая о прошлом с ухмылкой белокурого херувима. В лучших традициях столичного непотизма, на журфак его пристроил отец, заместитель главного редактора «Юности». Круг, таким образом, окончательно замкнулся…
После лекций мы неспешно брели по направлению к Александровскому саду. Я нежно прижимал Машу к груди, как боярский постельничий – найденную на развилке шапку Мономаха. И каждая из ее очаровательных веснушек – по числу городов мира – значила для меня больше, чем безукоризненно гладкая пустыня Гоби, читаемая на лицах выездных цэдээловских красоток.
Повторяю: пройдет ровно семь лет, прежде чем наступит полная развязка. Она расстанется с мужем-занудой, я закоренею в распутстве, убедившись в невозможности совместной жизни с Настей. Занимаясь наследием Бердяева в литинститутской аспирантуре (был ли с ее стороны случаен выбор второй alma mater – или же это подсознательное стремление снова увидеться со мной?), Маша однажды, на крыльце Дома Герцена, выдавит из себя признание:
– Видишь ли, мне всегда казалось, что ничего еще не кончено…
Недавно я пересматривал один из любимейших фильмов – «Неоконченную пьесу для механического пианино». Замечательный актер Калягин там по роли – соименник Ломоносова, у памятника которому и назначались когда-то наши первые свидания. Внимание мое привлек тонкий чеховский диалог:
Михаил Васильевич:
Семь лет прошло. Для собаки это уже старость. Или для лошади.
Герасим Кузьмич:
Заблуждение. Лошади до восемнадцати лет живут. В среднем, конечно…[15]
Зоркая не скрывала досады: доброжелатели уже доложили ей о нашем разладе в пикантных подробностях. Маргинальный провинциал хватил через край. Вот почему на летнем экзамене по зарубежке она оказалась столь неумолима: и сентиментальная история любви и смерти Гвидо Кавальканти, пересказанная мной в духе «сладостного нового стиля», ее ничуть не смягчила. Выводя мне в зачетке «удовлетворительно», она процедила сквозь зубы:
– Вы, Марговский, не оправдали моих надежд. Безалаберно относиться к шедевру великого Алигьери никому не позволено!