Садовник судеб
Шрифт:
– Не хочешь с ним переспать? А что? Хороший мужик!
Сам балагур путался с красавицей Антой, латышкой на просвечивавшем ветхозаветном меху. Судя по ее фиолетовым подпалинам, в Риге ей нередко давали понять, кто есть кто. Тем не менее Анта успешно вила из него веревки. Помню, как любовник понуро волок ее манатки от Планерного к электричке. Всю дорогу по снежному полю веселая плантаторша подтрунивала над изможденным рабом. Впрочем, его усталость больше объяснялась бурной ночью, проведенной накануне.
Добравшись до дома, мы одобрили наш уик-энд и втроем уселись вечерять. Тут в дверях проклюнулся Артур Доля, а цугом за ним – бритоголовый уркаган Федоров. Последний, по обыкновению, травил какую-то бытовуху. Изъяснялся он бурлескно: в конце каждого слова вставлял суффикс «на». Израильтяне бы подобную вежливость сочли гипертрофированной[*]. Оставалось лишь дивиться ювелирному искусству русского прозаика, низавшего свои матюги, точно янтарные бусины.
Однако эти олухи забурились к нам не лясы точить. Внизу, на морозце, притопывая да прихлопывая, их дожидалась пьяная шалава, отфильтрованная строгой вахтершей в виду позднего часа. Карниз Анты на третьем этаже примыкал к пожарной лестнице. Сообразив, чего от нее хотят, хозяйка с готовностью приосанилась:
– Не робей, пацаны, я дока в альпинизме!
Прикинув расстояние до земли, мы накрепко связали штук семь простыней. Рижанка и ее услужливый илот обвязали вокруг пояса импровизированный канат. Доля с Федоровым встали у окна – подсекать улов. Перекрестившись, литераторы приступили к групповому ужению из проруби.
Чугунные ступени были покрыты слоем льда. Боясь поскользнуться, добыча ползла к нам со скоростью улитки. И вдруг раздался грохот. Пелленягрэ спал с лица: он живо представил себя на скамье подсудимых… К счастью, это гробанулось нижнее звено водосточной трубы. Наш рыболовецкий траулер модифицировался на глазах – превратившись в ракету, стартующую с космодрома.
Разглядев ночную гостью, мы остолбенели. И только неприхотливый Федоров держал хвост морковкой: сгреб кикимору в охапку прямо с подоконника и отволок в душевую, продезинфицировать. Оргия раскручивалась пестрой анакондой, посильное участие в ней принял Доля. Под утро меня разбудил стук в дверь:
– Она хочет тебя! – многообещающе подмигнул щедрый парубок.
От этого райского наслаждения я категорически отказался. Артур уставился на меня как на статую Командора.
– Долго ты будешь шарахаться от реальной жизни? – вопрошал он патетически.
!!!!!!!!!
От безымянности у меня по-прежнему сосало под ложечкой. Случайно прознав, что поэт-фронтовик Межиров неравнодушен к цирковой теме, я решил подкупить его своей «Поэмой третьего крыла». Автор нашумевшей в свое время зарифмованной анапестом листовки «Коммунисты, вперед!» оказался в отъезде, но супруга отнеслась ко мне вполне доброжелательно:
– Оставьте у Саши в кабинете, здесь, на письменном столе.
Это был редкий шанс прикоснуться к антуражу живого классика. В зобу дыханье сперло: до чего основательный сталинский ампир! Причиндалы из бронзы, романтические канделябры – будущий инвентарь музеев, единицы хранения ЦГАЛИ.
Недели через две я сподобился его телефонной рецензии:
– Я всегда утверждал, – звучало в преамбуле, – что Цветаева плохой поэт, многословный и неряшливый…
Эх, сложись у Марины Ивановны в жизни все иначе, дотяни она до столь сурового приговора – конец один и тот же: как не повеситься с отчаяния! Шучу, конечно. Тем более, не совсем ясно: при чем же здесь я? Никакого родства с цветаевской поэтикой я никогда не ощущал – признавая тем не менее незыблемую гениальность многих ее прозрений. Впрочем, не привыкать быть в ответе за других. Так или иначе, а пройдет тринадцать лет – и всеми забытый заикающийся лирик, переброшенный с совписовского пайка на иммигрантское пособие, прочтет в редакции нью-йоркского журнала «Слово/Word» мой израильский венок сонетов и, ошарашенный мастерством, едва не сковырнется со стула.
Пока же, суд да дело, я заглянул на огонек к братьям-славянофилам. Как всегда, за бутылью «Столичной», там обсуждался вклад евреев в русскую литературу.
– Пастернак, Самойлов, Слуцкий, Левитанский, Межиров… – нерешительно огласил я послевоенный список.
– Не трожьте Александра Петровича своими грязными руками! – отрезал Мисюк, с миролюбивой, впрочем, ухмылкой.
Был он в сущности добродушный малый. Вот разве непутевый слегка: безвременно спился. Его – как это характерно для большинства употребляющих – частенько одолевали мысли о суициде.
– В Тольятти народ такой грубый, некому душу открыть! – жалобно скулил Володя в обнимку с зеленым змием…
Потерпев неудачу, я решил испробовать иной путь: старый александрийский метод семидесяти толковников. Будучи в Нимфске, свел знакомство с Алесем Рязановым – опальным белорусским модернистом, которого тамошние ушкуйники вконец зашикали. Тщательно соблюдая ритм оригинала, я в течение трех дней перевел его «Поэму зажженных свечей». Хадеев, выступивший идейным вдохновителем этой акции, направил меня к своему бывшему питомцу – Петру Аггеевичу Кошелю, ныне шишке в отделе поэзии нацменьшинств.
Аггеич был женат на дочери Слюнькова – некогда первого секретаря Бульбонии. Как водится, в столичный «Совпис» исправного зятька тиснули по номенклатурным каналам. Невзрачный очкарик, от природы хроменький, облезлый, и чем таким он покорил свою цекашную цыпочку? Видать, невеста была и вовсе красы неописуемой!..
Земляка Кошель принял радушно. В ту секунду, когда я к нему заглянул, он давился куском балыка, густо намазанным едкой аджикой. Холодильник в его кабинете был всегда забит доверху: в юности бедолаге случалось живать впроголодь. Но угощать меня он не стал. Пробежав страницу-другую, звякнул в «Дружбу народов»: дескать, у нас это все равно не пройдет, а вот там – чем черт не шутит!
Строя радужные планы, я прошагал три квартала в сторону площади Восстания. Тертый калач с фамилией Рахманин, сощурясь на форзац рязановского сборника, иронично заметил:
– Ну вылитый центурион!
Перевод мой так нигде и не появился. Спровадив землячка за дверь, Аггеич перезвонил соратнику по борьбе и добавил парочку смачных эпитетов. Но я тогда ни об этом – ни сном, ни духом. Между тем почвенническая эрозия медленно, но верно разъедала клочок чудом выжившей при тоталитарном режиме отечественной литературы…
Старейший член «Русской партии» – после октябрьского мятежа Кошель с головой окунется в родную историю. Один из застрельщиков лапотного нацизма, потерпевшего временное поражение при первом и последнем демократически избранном президенте России, с удвоенным энтузиазмом примется за летопись террора. Якобы летопись. Якобы террора. Цель его кабинетных потуг – выработать новую, эффективную тактику для штурмовых бригад красно-коричневой нечисти.
…Межиров не принял зыбкости моих юношеских наваждений, вычурность метафор претила ему не меньше. Оно и понятно: сухость и скупость его собственного почерка мало к тому располагали. Как человек он окажется не просто скуп и сух, но лишен и малой толики сострадания. В конце 80-х, выезжая на ул.Воровского в лакированной колымаге, член правления СП случайно собьет актера Гребенщикова из труппы Анатолия Васильева. Обделавшись со страха, он позорно сбежит с места аварии – оставив свою жертву умирать на асфальте. Несколько дней проведет на чужой даче, дрожа и скрываясь от закона. Но ветеранские заслуги зачтутся лихачу – его отпустят с миром в Штаты: таков уж двойной стандарт совковой юриспруденции!..