Саломея
Шрифт:
— Нюточка, кататься!
— Ах, Машечка, да!
Юная хозяйка мгновенно потеряла интерес к росписи, бросила этюды в руки Аделине и убежала.
— Сколько им лет? — мрачно спросила Оса.
— Княжнам? Четырнадцать и двенадцать. Они сами выбирали рисунок на плафон, но заплатит нам дворецкий, — пояснила художница. — Ты сразу его узнаешь, такой раскосый щёголь. Вот при нём только — так не дуйся. Ты так смешно ревнуешь — совсем как его светлость Карл Эрнест…
Оса не ревновала, она толком не смогла бы объяснить, что чувствует. Вот есть девчонки, но живут, как большие — едут кататься, выбирают рисунок на плафон, повелевают художницами, а папенька платит. А есть те, кто ну никак, никак… Максимум достижений — право носить мужские штаны.
Аделина забралась по лесенке под самый потолок, и Оса изнизу опять ей подавала — краски, кисти и тряпку. Благородное сфумато ведь делается именно тряпкой. Потом они поменялись местами, и Осе дозволено было изобразить единственную розу. Оса пыхтела, вся обляпалась краской, но роза вышла хороша, разве что чуть грубовата.
— Я растушую, — пообещала Аделина, — а ты поймай лакея и попроси принести нам воды, мы всю истратили.
С пустым ведёрком Оса вышла из комнаты, огляделась в коридоре — увы. Когда они прибыли, слуги так и вились вокруг, а сейчас, как назло, не было ни одного. Дом стоял, как будто пустой и сонный, весь просвеченный, пронзённый солнечными лучами — переливался шёлк обоев, играл фарфор, масляно блестели тяжеленные рамы вокруг сумрачных фамильных парсун, ещё, наверное, времён царя Василия Шуйского.
«Сама возьму, — подумала Оса, — на кухне».
Она пошла по коридору, поигрывая пустым ведром, под неодобрительными взглядами лупоглазых портретных Гедеминовичей — к лестнице. И — нечаянная радость — за портьерой разглядела слугу, коренастого мальчишку в ливрее, отчего-то присевшего на корточки.
— Эй, любезный! — Оса зашла за портьеру и встала над ним, по-прежнему играя ведёрком.
— Цыц! — слуга резко притянул её за передник, усадил возле себя и повторил своё непонятное. — Цыц! Не замай…
Оса не настолько знала по-русски, чтобы понимать эти его «цыц» и «не замай». Она присела, заворожённая, рядом за портьеру, пристроила у ног ведёрко. Приключение… У мальчишки обнаружились на лице усы, бодро закрученные кверху.
«Карла!» — радостно подумала Оса.
Карлы, как и пони, ей безотчётно нравились, вредные, злые, но такие миленькие.
Она хотела спросить — чего ждём-то? — как в коридоре послышались шаги, и двое мужчин прошли мимо портьеры в комнату — Оса видела изнизу их туфли, шёлковые гладкие чулки и перевёрнутые бутоны расшитых кафтанов. Кавалеры расселись в кресла, и тотчас с козьим цокотом прискакал дворецкий на каблучках и на таких изящных кривоватых ножках, с какой-то звонкой тележкой. Оса по тележке и догадалась, что это дворецкий.
— А… — спросила она было, и карла ладошкой закрыл ей рот.
— Т-с-с! Конфиданс…
— Как усердно ни служи, есть потолок, которого головой не прошибёшь, — сердито проговорил один из сидящих в креслах. — Можно сколь угодно нежно и длительно вылизывать светлейший афедрон, и всё равно проживать беспросветно в деревянном жалком домишке. А можно всего лишь уродиться братом светлости и, по слухам, даже не родным, а сводным, как наш генерал Густав, — и дом у вас уже имеется каменный, с великолепными чёрными колоннами…
Оса привстала, чтобы увидеть говорящего целиком. Он был похож на портреты Августа Сильного — ямка на подбородке и очень много бровей. Или ещё — таким мог бы быть повзрослевший и пополневший бог Ганимед с одной варшавской картины. Этот господин говорил несомненные гадости, но улыбался, их произнося, и ямки играли на его щеках, и весь он мерцал и играл, словно поющая сирена, и поневоле чудилось, что говорит он всё-таки хорошее.
— Как архитектор я утешу тебя, — отвечал ему собеседник, он сидел, закинув ногу на ногу, к портьере спиной, и Оса видела лишь, как покачивается в воздухе туфля, — Чёрные колонны генерала Густава — образец безвкусного уродства. А дерево или камень — так материал не показатель роскоши, брат Волынский. Анненхоф и здешний Летний деревянные, а оба они несомненно хороши. И у тебя язык не повернётся обругать лёвольдовский дом, что на Мойке — а он ведь тоже деревянный. Но — стиль, стиль!.. И дьявол Растрелли…
Оса подумала, что приключение приключением, а вот сейчас Аделина соскучится и пойдёт её искать — и найдёт, за шторой со шпионом. И будет ой как стыдно!..
По счастью, дворецкий процокотал по коридору — туда, оттуда — и возгласил:
— Сани поданы, ваша милость! Прошу!
Господа поднялись из кресел, и тот, завистливый, сказал:
— Поедем, поглядим на ледяную игрушку, брат Еропкин. Оценишь, много ли наврали в сравнении с твоим чертежом. Вчера Крафт отчитался по фигурам, сегодня твой черёд. Базилька, подавай шубы!
Все трое ушли — два больших впереди, дворецкий следом, как собачка. Оса встала с корточек и повернулась к карле:
— Будь добр, набери для нас воды. Для нас — это для художниц.
Карла тоже поднялся, подкрутил весёлые усики и покладисто принял ведёрко.
— Как скажешь, милая. Подам воду к вам, в художничью. Со всем моим почтением.
Может, и напрасно Оса считала карликов вредными и злыми…
— Про то, что видала — молчи, или голову оторву! — прошипел быстро карла, оскалил напоследок острые жёлтые зубки и с ведром убежал.
Нет, не напрасно Оса так считала — всё-таки вредные они и злые.
Правда, воду он принёс, очень скоро, втащил ведро за дверь и поставил с почтительным поклоном.
Чувствительный бироновский пастор — фамилия его была Фриц — сперва, в карете, всё жаловался доктору.
— Я почти каждый вечер выслушиваю исповеди моих высочайших греховодников, — говорил он, стирая платком отчаянные слёзы, — а на другой день приходится наблюдать, уже в крепости, плоды высочайших злодеяний. Исповедовать уже тех, кого обрёк мой патрон, протягивать крест для последнего поцелуя.
— Не всех, — поправил педантичный доктор, — только лютеран. То есть от жертв примерно половину. Если не меньше.
— Ах, да! Но это всё равно такое бремя, такое бремя!.. И я обречён влачить и влачить…
То есть Фриц вовсе не жалел герцогских жертв, но весьма настаивал, чтобы пожалели его самого. Доктор, когда это понял, утратил к пастору-плаксе всё наметившееся было сочувствие.
Впрочем, они заехали в пасторский дом, уютный и нарядный, пастор мгновенно переоделся в мирское и с этой переменой как будто и утратил всю свою печаль. Словно лососинный кафтан и лиловые панталоны чудесным образом прибавили падре оптимизма. И в игорный притон он входил, уже пританцовывая на балетных мысках, мерцая улыбкой из-под чёрной полумаски — амур, зефир. Так яблоко перекатывается в ладони, прежде чем от него откусят…
Доктор Ван Геделе пренебрёг полумаской. Он так долго не был в России и уезжал-то не из Петербурга, из Москвы, — кто мог его здесь узнать? А узнают — и пусть… Он, как только представилась возможность, отсел за стол подальше от пастора — отчего-то расхотелось продолжать с ним знакомство — и принялся играть.
В подобных притонах доктор бывал и в Москве — вернее всего, такие заведения переезжали следом за двором. Всё здесь было роскошное, но словно сшито на живую нитку — чтобы, если понадобится, сразу разобрать и унести. Розы в букетах — бумажные, фрукты в вазах — восковые, и многие со следами зубов. Но свечи в притоне были ярки, и бархат плотный, и девки красивые, и публика, в чёрных носатых масках — явно многие только что от двора. Доктор разглядел за соседним столом двух прежних, с Москвы, знакомых. Правда, пожелают ли они продолжать знакомство и в Петербурге?