Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
Шрифт:
– Аня, что с тобой, голубчик, ты побледнела, ты устала, тебе дурно?
– Это ты меня напугал!
– ответила я.
– Боже мой, неужели это производит такое тяжелое впечатление? Как я жалею! Как я жалею!.."220
Жалел, извинялся, но и -- гордился!
Впрочем, пора нам самим вчитаться в соответствующие страницы "Подростка". Об Оле читатель впервые узнаёт по её газетному объявлению, которое цинично комментирует Версилов. И странным образом сразу же возникает тема самоубийства, точнее -- тень темы, через случайное мимолётное версиловское словцо: "Вот слушайте: "Учительница подготовляет во все учебные заведения (слышите, во все) и даёт уроки арифметики", - одна лишь строчка, но классическая! Подготовляет в учебные заведения - так уж конечно и из арифметики? Нет, у ней об арифметике особенно. Это - это уже чистый голод, это уже последняя степень нужды. Трогательна тут именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы, да вряд ли чему и в состоянии учить. Но ведь хоть топись, тащит последний рубль в газету и печатает, что подготовляет во все учебные заведения и, сверх того, даёт уроки арифметики..." (-8, 239)
Да, у Оли с самого начала ситуация была уже -- "хоть топись". И Версилов очень точно это отметил-понял -- в своих, разумеется, интересах.
Впервые видим мы Олю (разумеется -- глазами Подростка) чуть позже: Аркадий становится невольным свидетелем истерики Оли в меблированных номерах, причём выясняется, что истерика эта связана каким-то образом с Версиловым: "Ужасно поражен был и я. Я сообразил, что это, вероятно, та самая молодая женщина прокричала, которая давеча убежала в таком волнении. Но каким же образом и тут Версилов? Вдруг раздался опять давешний визг, неистовый, визг озверевшего от гнева человека, которому чего-то не дают или которого от чего-то удерживают. (...) Обе соседки выскочили в коридор, одна, как и давеча, очевидно удерживая другую. (...) Молодая женщина стояла в коридоре, пожилая - на шаг сзади её в дверях. Я запомнил только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая (...) губы её были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования..."
И чуть дальше ещё характерный штрих: "Одета она была ужасно жидко: на темном платьишке болтался сверху лоскуточек чего-то, долженствовавший изображать плащ или мантилью; на голове у ней была старая, облупленная шляпка-матроска, очень её не красившая..." И уже после смерти Оли ещё раз отмечено-упомянуто будет автором (Подростком), что "покойница положительно была недурна собой". (-8, 283, 293, 306)
Не раз и не два, как мы помним, Достоевский в связи и по поводу женских загубленных с молодости судеб поминал имена героинь мировой литературы -- Беатриче, Юлии, Гретхен... На этот раз такого прямого сопоставления он не делает, но читатель и сам может осознать-представить, что эта миловидная двадцатилетняя Оля при других обстоятельствах и раскладе карт судьбы вполне могла быть беззаботна, любима -- счастлива. И пусть бы даже и погибла, как Джульетта, но не от унизительной нищеты, не в позорной петле, не ощущая себя ветошкой затёртой и тварью дрожащей.
Итак, пока в одной комнате остывает труп бедной Оли, в соседней мать, чуть придя в себя, рассказывает, машинально прихлёбывая чай, Аркадию и хозяйке меблированных комнат всю историю-жизнь своей дочери. В Петербург они приехали, надеясь получить давнишний долг с одного купца -- покойник муж так и не дождался. Увы, напрасная затея -- и адвокат не помог, только последние деньжонки извели. Больше того, подлый купчишка-должник осмелился гнусное предложение Оле сделать -- обещал рублей сорок заплатить. Потом, когда Оля наивное объявление в газету от отчаяния дала, сначала её чуть в публичный дом не затащили "работать", а потом и Версилов появился-возник со своей "помощью"...
Тот одесский критик "Подростка", который умудрился не увидеть "психологию самоубийцы и показать подлинные причины самоубийства", видимо, пропустил следующие строки из рассказа матери: "Прихожу к Оле, сидим друг против дружки, заплакала я. Она не плачет, гордая такая сидит, негодует. И всё-то она у меня такая была, во всю жизнь, даже маленькая, никогда-то не охала, никогда-то не плакала, а сидит, грозно смотрит, даже мне жутко смотреть на неё. И верите ли тому: боялась я её, совсем-таки боялась, давно боялась; и хочу иной раз заныть, да не смею при ней..." Это -- после неудачи с адвокатом. А вот ещё -- это уже после приглашения в публичный дом: "Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит (...). Ходит она, руки ломает, слёзы у ней текут, а губы сжала, недвижимы. И потемнел у ней весь лик с той самой минуты и до самого конца..." Не прочёл, видимо, внимательно или пропустил мимо души этот Герцо-Виноградский и страницу романа, где описан переход в душевном состоянии Оли от восторженной благодарности к Версилову за обещание помочь с уроками и как бы одолженные 60 рублей через мучительные раздумья к угрюмой подозрительности и, наконец, -- ненависти к этому человеку-искусителю. Последней каплей стал рассказ-донос негодяя Стебелькова о сластолюбивой сущности Версилова (который в данном-то случае действительно и бескорыстно почти -- только ради моральной выгоды -- хотел помочь!) и его, Стебелькова, гнуснейшее со своей стороны предложение Оле. И вот финал горестно-жуткого рассказа матери:
"Вот перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: "Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!" - "Ах, Оля, Оля, говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека ты оскорбила!" Заплакала я с досады на неё, не вытерпела. Кричит она на меня: "Не хочу, кричит, не хочу! Будь он самый честный человек, и тогда его милостыни не хочу! Чтоб и жалел кто-нибудь меня, и того не хочу!" Легла я, и в мысли у меня ничего не было. Сколько я раз на этот гвоздь у вас в стене присматривалась, что от зеркала у вас остался, - невдомёк мне, совсем невдомёк, ни вчера, ни прежде, и не думала я этого не гадала вовсе, и от Оли не ожидала совсем. Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к сердцу, закричу во сне, так что Оля уж ночью разбудит меня: "Что это вы, говорит, маменька, как крепко спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя".
– "Ой, говорю, Оля, крепко, ой крепко". Вот как я, надо быть, захрапела это вчера, так тут она выждала, и уж не опасаясь, и поднялась. Ремень-то этот от чемодана, длинный, всё на виду торчал, весь месяц, ещё утром вчера думала: "Прибрать его наконец, чтоб не валялся". А стул, должно быть, ногой потом отпихнула, а чтобы он не застучал, так юбку свою сбоку подложила. И должно быть, я долго-долго спустя, целый час али больше спустя, проснулась: "Оля!
– зову, - Оля!" Сразу померещилось мне что-то, кличу её. Али что не слышно мне дыханья её с постели стало, али в темноте-то разглядела, пожалуй, что как будто кровать пуста, - только встала я вдруг, хвать рукой: нет никого на кровати, и подушка холодная. Так и упало у меня сердце, стою на месте как без чувств, ум помутился. "Вышла, думаю, она", - шагнула это я, ан у кровати, смотрю, в углу, у двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнётся... "Только зачем же, думаю, она на стул встала?" - "Оля, - шепчу я, робею сама, - Оля, слышишь ты?" Только вдруг как будто во мне всё озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперёд, прямо на неё, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я всё и не хочу понимать... Хочу крикнуть, а крику-то нет... Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала..."..."
А предсмертную записку Оля оставила более чем странную: "Маменька, милая, простите меня за то, что я прекратила мой жизненный дебют. Огорчавшая вас Оля". (-8, 306)
Аркадию Долгорукому она кажется "юмористической", а Версилов, напротив, убеждён, что слова употреблены несчастной девушкой без всякого юмора -- "простодушно и серьёзно", и это, мол, характерная черта нынешней молодёжи. Достоевскому действительно даже особо сочинять текст предсмертной записки своей героини не пришлось -- он выписывал подобные из тогдашних газет. Об этом подробнее -- в главке, посвящённой "Дневнику писателя" 1876 года.
А пока -- о Крафте.
3
И сразу -- о главном.
В 1911 году В. В. Розанов печатает в "Русском слове" статью, которая позже получила название "Возле ?русской идеи?...", о публикациях сотрудника газеты "Утро России" Т. Ардова. Этот Ардов нам в данном случае не очень интересен, а вот некоторые постулаты из статьи Розанова, одного из самых глубоких интерпретаторов Достоевского и его, можно сказать, духовного ученика, -- вспомнить-перечитать стоит, ибо они впрямую касаются нашей темы.
Дело в том, что Ардов пересказывает из "Подростка" эпизод самоубийства Крафта, обруселого немца, не вынесшего мысли, что-де России уготовано в истории второстепенное место. "Меня в своё время это место из "Подростка" так же поразило, -- пишет-признаётся Розанов.
– - Г-н Ардов весьма правдоподобно говорит, что это -- мысль самого Достоевского: не постоянная его мысль, ибо вообще-то он стоял за ?великое призвание России?, но так, стоявшая у него ?уголком? в душе мысль и которую он в душу читателя вставил тоже ?уголком?...
– - Можно с ума сойти... Может быть, бред есть всё, что мы думаем о великом призвании России... И тогда -- удар в висок свинцового куска... И вечная Ночь... Ибо для меня вечная Ночь переносимее, нежели мысль, что из России ничего не выйдет... а кажется -- ничего не выйдет.
Это был ?бес? Достоевского; его поистине ?кошмар? и ?чёрт? (...) Крафт убил себя из-за этой мысли: а Достоевскому, поверь он в неё окончательно, т. е. окончательно разуверься в ?будущности России?, пришлось бы перелицевать всю свою литературную деятельность и попросту и смиренно пойти в ?приживальщики? к М. М. Стасюлевичу, Спасовичу, Градовскому, Пыпину..."
Казалось бы, и так сказано вполне достаточно: Достоевский, смиренно идущий в приживальщики к своим заклятым оппонентам-западникам, -- это уже самоубийственная картина. Но Розанов ещё более конкретизирует гипотетическое самоубийство автора "Подростка" и "Братьев Карамазовых", прямо сопоставляет-соединяет его с его же героем-самоубийцей:
"-- Вот, мы же и говорили, Фёдор Михайлович, что всё дело -- в Западе, а Россия -- пустое место (якобы издеваются Стасюлевич и Ко.
– - Н. Н.)...