Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

То, что я теперь — Вероникин мужчина, я узнал от Вероники же. Летом, пока родители были на море, она прожила у меня четыре дня. Потом это время вспоминалось, как недолгий Золотой век и как удивление удивлению. Мы предавались любви несколько раз в день, и иногда, в короткие периоды полного бесстрастия, при рассматривании тела Вероники я испытывал отстраненное удивление: как можно приходить в неистовство из-за рельефных линий — выпуклостей и впадин? Вот тому, давешнему удивлению, я потом и удивлялся.

В первый же вечер, когда мы, обнявшись, лежали на моей тесноватой для двоих кровати, Вероника спросила:

— Значит, ты теперь мой мужчина?

Её вопрос застал меня врасплох: всё лето я упивался сознанием того, что стал мужчиной, и даже не задумался, что я чей-то мужчина.

— Получается так, — произнёс я медленно. — Я — твой мужчина.

Она приподнялась на локте и посмотрела на меня сверху:

— А почему ты об этом не говоришь?

— Кому?! — на секунду я предположил невероятное: Вероника хочет, чтобы я при ней позвонил Шумскому или Зимилису и рассказал о ней. Но потом спохватился: — А-а, ты хочешь, чтобы я крикнул это в окно?

— Вот глупый! Мне — почему ты мне об этом не говоришь?

— Да ты ведь это и так знаешь! — изумился я.

— Вот глупый! Как ты не понимаешь…

Веронике нравилось собственное имя — она любила слышать его извне и, если этого долго не происходило, произносила его сама, называя себя в третьем лице. Ей хотелось, чтобы в наши особые моменты я произносил фразы «Вероника, иди к своему мужчине» или «Вероника, твой мужчина хочет взять тебя». По вечерам нас донимали комары, и один раз после скачек по комнате с мухобойкой я сказал: «Вероника, твой мужчина убил комара!». Она прыснула, но потом обиделась — она легко обижалась.

Спустя какое-то время Веронику стало беспокоить — люблю ли я её. Позже меня много раз удивляло, с какой лёгкостью многие женщины принимают за чувство то, что, строго говоря, не требует чувств — говорение комплиментов и желание близости. С Вероникой было немного не так. Она не удовлетворялась одной формой и пыталась докопаться до нюансов содержания.

— Меня, солнышко, многие хотят, — спокойно объяснила она мне как-то раз. — На каждом шагу. Если бы я думала, что они все меня любят… А ты меня почему любишь?

Ответы «Просто так — потому что это ты», «Люблю, потому что люблю» ей нравились, но вскоре их стало недостаточно.

— Понимаешь, солнышко, — объясняла она, — потом ведь можно сказать: «Разлюбил — потому что разлюбил». Тебе хоть интересно со мной?..

Ей хотелось, чтобы её считали умной — такой небольшой пунктик. Не просто неглупой, сообразительной или начитанной, а именно умной, интеллектуалкой. Для подтверждения подлинной любви мне следовало видеть в ней личность, что в свою очередь означало — обсуждать всё то, что мне казалось умным и интересным. Подразумевалось, что «умное» и «интересное» составляет основной предмет моих мыслей.

— А помнишь ту мысль про Шекспира? — сказал я ей однажды. —Думаешь, я её заранее знал? Ничего подобного! Она пришла мне только во время разговора с тобой — без тебя бы я до неё не додумался. А ты бы потом не додумалась про Кафку. Получается, мы как плюс и минус — вместе даём электричество.

Этот аргумент подействовал на Веронику сильней, чем самый цветистый комплимент и клятвенные заверения.

Я не знал, как признаться, что не собираюсь становиться математиком — что у меня и шансов-то нет. И потому решил действовать постепенно: однажды как бы невзначай сообщил, что с жизненным поприщем определился не окончательно — выбираю между математикой и историей. Реакция ожидаемо оказалась отрицательной: на истфаке девушек почти столько же, сколько и на филфаке — там я живо найду себе новую подружку. Дело, однако, было не только в будущих однокурсницах, от которых могла исходить гипотетическая угроза:

— Понимаешь, солнышко, я всегда думала, что сама буду гуманитарием, а муж — технарём или кем-то вроде. Будет заниматься настоящим мужским делом — чтобы мы дополняли друг друга.

— Хорошо, я ещё подумаю.

Вскоре у нас появилось своё любимое кафе — оно находилось на одной из второстепенных центральных улочек, в полуподвале, и считалось детским — на стенах были нарисованы сказочные персонажи, но детей я там никогда не видел — наверное, они приходили в первой половине дня. Там варили хороший кофе и делали вкусный молочный коктейль, к которому Вероника питала практически детскую страсть; несколько столиков стояло в нишах, что создавало ощущение уединённости.

Говорил в основном я, Вероника слушала, сосредоточенно потягивая через соломинку коктейль или подперев щёку ладошкой. Когда мы покидали кафе, её правая щека была румяней левой.

Мы обсуждали последние журнальные публикации и книжные новинки, которые тогда волновали общественные умы. Но кое-какие темы я черпал из бесед с отцом и дедом, а потом выдавал за свои или почти свои.

— Тут, старик, хитрая штука: есть слова первичные, а есть вторичные, — говорил мне отец, объясняя, почему его подростковая идея о ста словах, которыми можно объяснить все остальные слова, была заранее обречена на провал. — Вторичными словами объяснить первичные слова невозможно. Можно, конечно, дать определение: «Хлеб — основной продукт питания», но, по сути, это лишь имитация объяснения. У голодного человека при слове «хлеб» потекут слюнки, а если сказать «основной продукт питания»?

— Но знаешь, что самое забавное, — объяснял я Веронике, когда мы сидели в кафе, — в истории именно так всё и происходило: сначала было пятьсот или тысяча первичных слов, а затем уже все остальные слова. И сейчас первичные слова часто и объясняют вторичными словами, не понимая, насколько это абсурдно. Вот к примеру определение: «окись водорода, простейшее соединение водорода с кислородом» — это что? Вода. Если, предположим, не знать, что такое вода, разве из этого объяснения что-нибудь поймёшь? Но в том-то и дело, что люди тысячелетиями пользовались водой, не догадываясь из каких химических элементов она состоит.

— А как же тогда объяснить первичные слова? — спросил я.

— А как же тогда объяснить первичные слова? — спросила Вероника.

— Никак, — отец развёл руками. — Никак не объяснишь.

— Никак, — я неторопливо отхлебнул кофе и задумчиво посмотрел на Веронику поверх края чашки. — Никак не объяснишь. Первичные слова возникли не из словесной среды, а из жизни. Только жизнью их и можно объяснить. Чтобы хорошо понять, что такое «хлеб» — нужно как следует проголодаться, чтобы понять, что такое «вода» — сильно возжаждать. В сущности, здесь нет ничего нового. Ещё Декарт говорил, что есть вещи, которые мы делаем более тёмными в попытке их определить. А ещё раньше Аристотель считал, что нельзя определить общеизвестные слова с помощью малоизвестных. А Лейбниц утверждал, что, если бы не было вещей, понятных самих по себе, то мы бы вообще ничего не могли бы понять. Заметь: Декарт и Лейбниц — математики. А математика начинается с аксиом, которые надо просто принять на веру. Так и первичные слова: по сути это — слова-аксиомы.

— Понятно, — сказал я отцу.

— Никогда об этом не задумывалась, — призналась Вероника. — Ты прав, солнышко. Даже стыдно: я — филолог, ты — математик. И ты мне рассказываешь о словах!

— Но самое интересное: если вторичные слова заменять первичными, то речь становится более выразительной. Например, можно сказать «Доказательство — основной метод математики». Но можно сказать и: «Доказательство — хлеб математики». Или: «Доказательство — кровь математики». Смысл тот же, но звучит лучше и убедительней. А всё почему? «Хлеб» и «кровь» — одни из самых ранних слов.

Поделиться с друзьями: