Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семейство Майя

Эса де Кейрош Жозе Мария

Шрифт:

Три застекленные двери вели с террасы в кабинет, в ту прекрасную комнату, похожую на приемную прелата, в которой впоследствии Афонсо привык коротать дни, — в уютном уголке, устроенном для него возле камина заботливым внуком. Во время долгого пребывания в Англии старику полюбился живой огонь камина. В Санта-Олавии камины топились до апреля, а потом их украшали букетами цветов, словно домашний алтарь; в их аромате и свежести с еще большим наслаждением раскуривалась трубка и читались страницы Тацита и его любимого Рабле.

Однако Афонсо был далек от того, чтобы быть, как он сам говорил, дряхлым домоседом. Возраст не служил ему помехой: летом и зимой первый рассветный луч заставал его на ногах: после ежеутреннего ритуального омовения холодной водой он выходил в сад. У него всегда была почти суеверная любовь к воде; он не уставал твердить, что для человека нет ничего лучше, чем вкус воды, шум воды и созерцание воды. В Санта-Олавии Афонсо более всего пленяло обилие водных источников: родники, фонтаны, спокойная гладь прудов, тихое журчание струй. И это постоянное укрепляющее действие воды способствовало тому, что Афонсо прожил долгую жизнь без недугов и недомоганий, унаследовав могучее здоровье, свойственное представителям его рода: крепкий старик, не поддающийся скорбям и годам, которые старались сломить его столь же тщетно, как тщетно годы и бури старались сломить дубы в Санта-Олавии.

Афонсо не отличался высоким ростом, но был плотен и широкоплеч; его продолговатое лицо с орлиным носом и выдубленной до красноты кожей, седые коротко подстриженные волосы и белоснежная остроконечная борода делали его, по мнению Карлоса, похожим на закаленного в боях рыцаря героической эпохи вроде дона Диого де Менезеса или Афонсо де Албукерке. Слова внука вызывали у старика улыбку, и он полушутливо напоминал Карлосу, что всякое сходство обманчиво.

Нет, нет, он не был ни Менезесом, ни Албукерке: просто старый добряк, предпочитавший всему свои книги, покой своего кресла и вист у камина. Сам он обычно говорил про себя, что он всего лишь старый эгоист; однако на самом деле благородство его сердца никогда еще прежде не было столь щедрым и всеобъемлющим. Часть дохода он без оглядки тратил на помощь тем, кто в ней нуждался. И все более и более сострадал бедным и несчастным. В Санта-Олавии дети со всей округи сбегались к барскому дому, привлекаемые добротой и лаской его хозяина. Все живое вызывало в нем нежность: он обходил ползущего муравья и спешил полить сохнущее без воды растение.

Виласе он напоминал патриарха, когда сидел возле камина в потертом бархатном сюртуке, безмятежный, улыбающийся, с книгой в руках, и старый кот лежал, свернувшись, у его ног. Громадный, раскормленный ангорский кот, белый, с рыжеватыми пятнами, теперь, после смерти Тобиаса, величественного сенбернара, оставался неизменным компаньоном Афонсо. Кот родился еще в Санта-Олавии и там и получил имя Бонифасио; позднее, когда кот был перевезен в столицу и вступил в возраст любовных и охотничьих приключений, он стал именоваться более пышно — дон Бонифасио де Калатрава, а ныне, сонливого и грузного, достигшего наконец отрешенности от мирской суеты, его величали Преподобным Бонифасио…

Жизнь семейства Майа отнюдь не всегда текла столь свободно и легко, споря невозмутимостью с прекрасной рекой Летой. Нынешний глава рода, чьи глаза умиленно влажнели при взгляде на любимые розы и в который раз с наслаждением скользили при свете камина по строкам Гизо, когда-то, по мнению его собственного отца, был самым яростным якобинцем Португалии! Впрочем, и в те времена революционный пыл бедного юноши выражался в чтении Руссо, Вольнея, Гельвеция и «Энциклопедии»; в слезах, неудержимо навертывающихся на глаза при слове «конституция»; в щеголянии фригийским колпаком и синим шарфом, в декламировании масонских гимнов во славу Высшего Зиждителя Вселенной. Всего этого, однако, оказалось довольно, чтобы возбудить гнев родителя. Каэтано да Майа, португалец старого закала, осенял себя крестом, когда при нем произносили имя Робеспьера, и в своей полной апатии благочестивого и болезненного фидалго сохранил лишь единственнное живое чувство — отвращение и ненависть к якобинцам, в коих видел причину всех бед и несчастий как общественных, так и личных, начиная с потери колоний и кончая приступами подагры. Спасение от якобинства он мнил лишь в наследнике трона доне Мигеле, перед которым преклонялся как перед будущим сильным и мудрым правителем. И подумать только, у него, у Каэтано да Майа, сын — якобинец! Старый фидалго чувствовал себя, подобно Иову на гноище.

Поначалу, в надежде, что мальчик образумится, отец ограничивался тем, что смотрел на него сурово, именуя его насмешливо не иначе как гражданином! Но когда он узнал, что его сын, его наследник, смешавшись с толпой в освещенную факелами праздничную ночь народного гуляния, забрасывал камнями темные окна австрийского посла, представителя Священного союза, Каэтано да Майа узрел в сыне будущего Марата, и гнев его был страшен. Жестокий приступ подагры, приковавший его к креслу, не позволил ему отделать непокорного сына тяжелой индийской тростью, как положено истинно португальскому родителю; но старик порешил выгнать его из дома без благословения и всякой поддержки, отринув как бастарда! Не может в этом гнусном вольном каменщике течь благородная кровь рода Майа!

Слезы матери Афонсо несколько смягчили старика, но более всего обуздали его гнев доводы свояченицы, ирландки, особы прекрасно воспитанной и мудрой, как Минерва: сии качества обеспечивали ей всеобщее расположение. Она обучала мальчика английскому и любила его без памяти. Каэтано да Майа уступил и отправил сына в Санта-Олавию, но не переставал сетовать на свою судьбу двум священнослужителям, прибывшим в Бенфику по его приглашению. Святые отцы утешали его, говоря, что господь бог никогда не допустит, чтобы достопочтенное семейство Майа вошло в сношение с Вельзевулом и с Революцией! А кроме бога-отца есть еще Соледадская божья матерь, покровительница рода и юного Афонсо, родившегося в день святой Марии Соледадской, — она не даст мальчику пропасть.

И чудо свершилось. Несколько месяцев спустя наш якобинец, наш Марат вернулся из Санта-Олавии отчасти раскаявшимся, но скорее доведенным до отчаяния скукой захолустья, где «чашки чая» бригадира Сены наводили куда более убийственную тоску, нежели четки кузин Куньяс. Афонсо явился просить отцовского благословения и несколько тысяч крузадо, дабы поехать в Англию, страну зеленых лугов и золотых локонов, о которой ему столько рассказывала тетя Фанни. Отец, весь в слезах, с жаром расцеловал сына и дал свое согласие, видя в происшедшем несомненную волю святой Марии Соледадской. И даже отец Жеронимо да Консейсан, его духовник, признал свершение чуда очевидным.

Афонсо уехал. Была весна, и Англия, встретившая его зеленью роскошных парков, изумившая повсеместным комфортом и уютом, благородством обычаев, серьезностью и силой национального характера, совершенно его очаровала. Очень скоро он забыл о своей ненависти к угрюмым церковникам, о жарких часах в кафе Ремоларес, где читались речи Мирабо, о республике, за которую он собирался сражаться, — республике, подобной античным, но в которой царил бы дух Вольтера, республике, возглавляемой Сципионами и с празднествами в честь Верховного Существа. В апрельские дни он развлекался на скачках в Эпсоме, сидя на империале почтовой кареты с привязанным фальшивым носом и крича что есть мочи «ура», — и ему не было никакого дела до его братьев масонов, которых в это самое время сеньор инфант дырявил копьем в переулках Байро-Алто, настигая их на разгоряченном жеребце Алтере.

Внезапно скончался отец Афонсо — Каэтано да Майа. Афонсо пришлось возвратиться в Лиссабон. Вот тогда-то он и встретил дону Марию Эдуарду Руна, дочь графа де Руна, миловидную смуглянку, избалованную и немного анемичную. По окончании траура он женился на ней. У них родился сын; Афонсо мечтал, что у сына появятся братья и сестры, и, войдя в роль главы будущего большого семейства, он принялся благоустраивать особняк в Бенфике, уделяя много забот парковым насаждениям, дабы обеспечить тенистыми уголками и аллеями своих многочисленных потомков, которые будут услаждать его старость.

Но Афонсо не мог забыть Англию — и она рисовалась ему еще более привлекательной здесь, в Лиссабоне дона Мигела, грязном, как дикий Тунис; в этом грубом сообществе монахов и кучеров, заполняющих капеллы и таверны; среди богомольного, неопрятного и озлобленного народа, который влачил свое существование между божьим храмом и конюшней и бурно обожал наследника престола, столь явственно воплотившего в себе пороки и страсти своих подданных.

Это зрелище до глубины души возмущало Афонсо да Майа; и не раз, вечерами, в кругу друзей, держа маленького сына на коленях, он давал волю своим чувствам. Он не требовал, как в юности, чтобы в Лиссабон вернулись времена Катона и Муция Сцеволы. Теперь он не протестовал против желания знати удержать в своих руках наследственные привилегии; но он жаждал, чтобы португальская знать обладала благородством и достоинствами английских тори (которых Афонсо склонен был идеализировать из-за своей страстной любви ко всему английскому), чтобы она руководствовалась высокими нравственными принципами, приобщаясь к европейской культуре и формируя утонченность вкуса, чтобы она вдохновлялась достойными образцами и сама стремилась стать образцом… Он не выносил окружавшего его грубого и тупого самодовольства.

Поделиться с друзьями: