Семейство Майя
Шрифт:
Речи Афонсо, достаточно откровенные, дошли до Келуша. И когда собрались Генеральные Кортесы, полиция нагрянула в Бенфику в поисках секретных бумаг и оружия.
Афонсо да Майа, с ребенком на руках, стоя рядом с испуганной женой, бесстрастно, не проронив ни слова, наблюдал за обыском, за тем, как взламывались прикладами ящики его секретера и грязные пальцы полицейского агента перерывали супружескую постель. Обнаружено ничего не было. Присутствующий при обыске судейский чиновник не отказался от стаканчика вина, предложенного управляющим, и, выпив, поведал ему, что «времена пошли суровые…». С этого дня окна особняка более не отворялись, не отворялись и ворота, чтобы выпустить карету госпожи; а несколько недель спустя Афонсо да Майа с женой и сыном отправились в Англию, в добровольное изгнание.
Там он обосновался, полагая свое пребывание длительным, с приличествующей его положению роскошью, неподалеку от Лондона, возле Ричмонда, в особняке с огромным парком, среди мягких и ласкающих взор пейзажей Суррея.
Его состояние благодаря заступничеству графа де Руна, когда-то фаворита доны Карлоты Жоакины, а ныне сурового наставника дона Мигела, не было конфисковано, и Афонсо да Майа мог жить на широкую ногу.
Поначалу эмигранты либерального толка, Палмела и члены группы «Белфаст» приняли его в штыки. Прямой и честный нрав Афонсо не мог мириться с кастовостью и иерархическим делением, царящими здесь, на чужбине, между пострадавшими за одни и те же идеи: эмигранты-аристократы и высшие судейские чиновники жили в роскоши в загородных поместьях, а настоящие борцы, революционное войско, после двух поражений в Галисии погибали ныне от голода и болезней в бараках Плимута. Афонсо не поладил с вождями либералов и был заклеймен ими винтистом и демагогом; все это вынудило Афонсо отойти от либерального движения. Он начал сторониться общества своих соотечественников, что, однако, не закрыло для них его кошелька, откуда постоянно выдавались нуждающимся то полсотни, то сотня монет… И все же лишь после того, как эмигранты стали мало-помалу возвращаться на родину и число их заметно поредело, Афонсо вздохнул с облегчением: как он сам говорил, воздух Англии наконец-то вновь опьянил его своей свежестью!
Несколько месяцев спустя его мать, остававшаяся в Бенфике, скончалась от апоплексического удара; и в Ричмонд приехала тетя Фанни — в седых буклях, излучающая, как всегда, ясный ум и сдержанность величавой Минервы; Афонсо был весьма ей рад. Мечта его сбылась: он жил в прекрасном английском поместье, среди вековых деревьев и обширных лугов, на которых пасся породистый скот, и все вокруг радовало глаз привольем, силой и покоем, столь милыми его сердцу.
У него завязались знакомства в английском обществе; он погрузился в изучение благородной и богатой английской литературы; как и подобает английскому аристократу, интересовался развитием культуры и конным спортом, занимался благотворительностью и с наслаждением думал о том, что проживет остаток своих дней в незыблемости и тишине приютившего его острова.
Одно лишь огорчало Афонсо: он видел, что жена его несчастлива. Печальная, погруженная в раздумья, она бродила по комнатам, оглашая их сухим кашлем. По вечерам она жалась поближе к каминному огню и вздыхала, не произнося ни слова…
Бедняжка! Тоска по родине, по родным лицам, по церковным богослужениям подтачивала ее силы. Истинная лиссабонка, смуглая и хрупкая, она ни на что не жаловалась и лишь улыбалась бледной улыбкой, однако в душе ее с первой же минуты, как она ступила на английскую землю, пылала тайная ненависть к этой стране еретиков и их варварскому языку; вечно зябнущая, она куталась в меха, пугливо взирая на затянутое облаками небо и припорошенные снегом деревья, и ее сердце рвалось отсюда в далекий Лиссабон, на его церковные площади, на улицы, залитые солнцем. Ее набожность, и прежде весьма усердная (семейство Руна славилось своим благочестием), еще более усиливалась и обострялась ощущаемой ею повсюду враждебностью к «папистам». И лишь по вечерам, в молельне, окруженная служанками-португалками, распростертая перед алтарем, она испытывала мстительное удовлетворение мятежницы-католички, без устали провозглашая «Аве Мария» в стране протестантов.
Ненавидя все английское, она воспротивилась тому, чтобы ее сын, Педриньо, обучался в колледже здесь, в Ричмонде. Напрасно Афонсо обещал, что отдаст его в католический колледж. Нет, она не желала: для нее не существовало католичества без покаянных процессий, без статуй святых, без костров в ночь на Ивана Купалу и монахов на улицах. Нет, она не допустит, чтобы в душу ее Педриньо проникла ересь — и для воспитания мальчика был выписан падре Васкес, капеллан графа де Руна.
Васкес принялся вдалбливать мальчику латинские падежи, но особенно рьяно учил его катехизису; Афонсо да Майа мрачнел лицом, когда, возвращаясь с охоты или из Лондона, полный шумных впечатлений живой жизни, слышал доносящийся из классной комнаты глухой голос преподобного отца, вопрошавшего, словно из глубины преисподней:
— Сколько у души врагов?
И еще более глухой голос, почти шепот, мальчика, отвечавшего:
— Трое. Мир, Дьявол и Плоть…
Бедный Педриньо! Единственным врагом его собственной души был преподобный Васкес, тучный и неопрятный, рыгающий после сытной трапезы, развалясь в кресле, с платком в пятнах от нюхательного табака на коленях…
Бывало, что Афонсо не выдерживал, распахивал двери классной, прерывал урок и, схватив Педриньо за руку, увлекал его на берег Темзы побегать и поиграть среди деревьев, чтобы блеск реки под солнечными лучами рассеял мрачную печаль катехизиса. Но мать мальчика тут же в ужасе спешила из комнат с теплым пледом и, закутав сына, уводила его, опасаясь, что он простудится. Мало-помалу Педриньо привык к беспрестанной опеке служанок и теплым уголкам и стал бояться ветра и сырости в парке; вскоре он уныло плелся рядом с отцом по аллеям, усыпанным сухой листвой: сын ежился от холода, а отец, понурившись, с грустью думал о том, что мальчик растет хилым и робким…
Однако малейшая попытка вырвать сына из расслабляющих материнских рук, избавить его от губительного влияния падре Васкеса с его катехизисом доводила болезненную жену Афонсо до нервного припадка. И Афонсо не осмеливался перечить бедняжке: ведь она была ему верной и преданной женой и так любила его! Он жаловался тете Фанни, но мудрая ирландка, сняв очки и положив их между страниц читаемых ею трактата Аддисона или поэмы Попа, лишь меланхолически пожимала плечами. Чем она могла ему помочь?
Мария Эдуарда кашляла все сильнее, и слова, роняемые ею, становились все печальней. Она все чаще говорила о «своем последнем желании» — еще раз увидеть солнце родины… Отчего бы им не вернуться в Бенфику, к родному очагу, теперь, когда сеньор инфант сам отправился в изгнание и в стране воцарился мир и покой? Афонсо не уступал ее настояниям: он не желал видеть, как ящики его стола взламываются прикладами, а солдаты сеньора дона Педро внушали ему не больше доверия, нежели шпики сеньора дона Мигела.
Как раз в это время несчастье посетило их дом: в мартовские холода скончалась от воспаления легких тетя Фанни; эта утрата еще более усугубила печаль Марии Эдуарды — она любила тетю Фанни, ведь та была ирландкой и католичкой.
Чтобы развлечь жену, Афонсо повез ее в Италию: они поселились на прелестной вилле, неподалеку от Рима. Там нельзя было пожаловаться на отсутствие солнца: неукоснительно и величаво омывало оно по утрам балконы, золотя лучами лавры и мирты. А рядом, среди мраморного великолепия Ватикана, пребывала священная особа папы!
Но Марию Эдуарду Италия не развеселила. Ей нужен был Лиссабон с его богослужениями, святыми покровителями ее квартала, покаянными процессиями, заполняющими улицы сонным бормотаньем в знойные и пыльные полуденные часы…
Для ее покоя необходимо было вернуться в Бенфику.
Но и Бенфика не помогла. Мария Эдуарда медленно угасала, ее лицо с каждым днем становилось все бескровнее, целые недели проводила она, полулежа на канапе, скрестив прозрачные руки поверх роскошного мехового палантина, привезенного из Англии. Падре Васкес, который все более овладевал ее объятой ужасом душой, трепещущей перед грозным властелином — богом, сделался в доме важной персоной. Кроме него Афонсо ежеминутно натыкался в коридорах на других священнослужителей в рясах с капюшонами: монахов-францисканцев или тощего капуцина, живущего подаяниями жителей квартала; в доме запахло ризницей, а из комнат сеньоры неумолчно доносился смутный и скорбный гул песнопений.
Все эти святые мужи ели и пили, опустошая домашние кладовые и погреба. Счета управляющего намного превышали обычные суммы: ежемесячно к ним добавлялись щедрые пожертвования сеньоры на церковь. Один только брат Патрисио выманил у нее кругленькую сумму на оплату двух сотен месс по сеньору Дону Жозе I…
Засилье ханжей, окружавших его жену, превращало Афонсо в воинствующего безбожника: он готов был упразднить все монастыри и церкви, разнести топором статуи святых и убить всех священнослужителей. Звуки молитв вынуждали его бежать из дома в сад, где в зеленой беседке он старался забыться за чтением Вольтера; порой он уезжал излить душу своему старому другу, полковнику Секейре, живущему неподалеку от Келуша.
Меж тем Педриньо вступил в пору юности. Небольшого роста, хрупкий и впечатлительный, как и Мария Эдуарда, он не унаследовал силы и стойкости рода Майа; его удлиненное, с тонкими чертами смуглое лицо и завораживающий взгляд прекрасных глаз делали его похожим на красавца араба. Он рос апатичным, нелюбознательным, ничто его не занимало: ни игры, ни животные, ни цветы, ни книги. Казалось, ни разу ни одно желание не заставило трепетать эту полупогруженную в дремоту душу; правда, порой он говорил, что хотел бы вернуться в Италию. Временами он делался упрям с падре Васкесом, но в конце концов всегда повиновался ему. Во всем он проявлял малодушие, и это неизбежное подчинение чужой воле ввергало его порой в черную меланхолию, и тогда целыми днями он молча слонялся по дому, унылый, бледный, с темными кругами под глазами — не юноша, а печальный старик. Но даже и в эти дни его не оставляло единственное живое и страстное чувство: любовь к матери.