Сержант Каро
Шрифт:
говорила бабушка.
Прилетел журавль — зима еще держалась. Пробивался подснежник, а зима все не поддавалась. Просыпались фиалки, и наступала весна.
— Манушак [6] , фиалочка моя, пошли за фиалками? — звал Завен.
— Пошли! — соглашалась девушка.
Цахкаванк — храм цветов. Из синего базальта сложены стены: синекаменная песня, влитая в окружающие звуки и краски. Кто сложил ее? Прошлое тысячелетие. Камни выветрились, иссеченные ветрами; надписи отшумели, с веками стерлись с камней. Много фиалок в Цахкаванке.
6
Манушак — женское имя, в переводе — фиалка.
В тот год весна выдалась щедрая. Небесного цвета фиалки и фиалковое небо принесла она с собой. Фиалке — аромат, Завену — опьянение, Манушак — красоту, Завену — любовь…
Стан ее был изящен, коса так тяжела, что казалось, вот-вот переломится спина.
— Узнают дома, что ходила с тобой в горы, — упреков не оберешься…
— Почему?
— Скажут, выросла, поменьше с парнями бывай…
— Что беспокоиться, не съедят же они тебя?
— Боятся, наверное, как бы я их не проглотила, — отвечала она смеясь.
По росной весне у стен храма пробивались колючие языки крапивы. Растереть ее в ладонях, защекочут кожу усики, обломаются. Потом посолить — такой вкусный салат получается! Пока были детьми, отправляясь за фиалками, брали с собой соль.
— За фиалками, по крапиву пошли, Манушак!
У стен храма стоят хачкары — ажурной резьбы кресты по камню, поминальные надгробия. Между ними прорастает весной авелук — конский щавель. Ходили за фиалками, не забывали и авелука нарвать.
Манушак собирала фиалки в букетик, заплетала темно-зеленую косу авелука. Плела венок, украшала фиалками и водружала всю весну горного края себе на голову.
— Идет?
— Еще как! — отвечал он, не глядя.
По возвращении домой они замечали, что губы у них зеленые, руки — черные.
А как выросли, заикнуться боялись о крапиве и авелуке. Повзрослели.
По стенам храма шныряют желтобрюхие с зелеными спинками ящерицы. Манушак собирает букет, а он смотрит на окаменевшую вязь вековечных хачкаров.
— Ну и рука у варпета!..
— Что?
— Хачкары, говорят, золотых рук мастер выделывал…
— Да!
— Манушак! Больше со мной одна в горы не ходи, — говорит Завен.
— Почему? — вскидывает она дуги бровей.
Слова застывают на губах. Где-то очень близко сверкает молния.
Отяжелевшая туча обрушивается на храм.
— Беги, Манушак!
— А ты?..
В храме пахнет замшелой стариной. Дух тысячелетий. Закопченные свечами камни, покосившийся купол без креста, прочные колонны и незыблемые стены. Древность парит в храме: пропитанного ладаном камня, камня, вобравшего кровь и запах крови. Под куполом и на карнизах нежно воркуют голуби, единственные псалмопевцы храма. Бог отвратил от него свой лик и оставил на попечение птиц свою литургию.
— Зябко мне!
Парень набросил ей на плечи поношенное байковое полупальто.
— Холодно! — повторила девушка.
Невидимая рука вытряхивает над миром тучу, умывает его. Воздух полнится ароматами. Завен пытается припомнить: «Азот? Азат? Нет… озон… Ну да. Это запах молний, грома, умытых цветов, травы, весны…» Молнии перечеркивают клочок небе в провале крыши, и дождь моет каменный пол храма.
К вечеру небо угомонилось. По дождевой траве босыми ногами пришлепали домой. Потом Манушак захворала — тяжело, неизлечимо.
… Похоронили ее и с ней первую весну любви Завена. Когда мастер обтачивал надгробный камень, Завен взмолился:
— Дай сделать!..
— Тебе? — с укоризной переспросил он. — Рука у тебя неопытная, Завен.
— Не справлюсь, отруби мне правую руку…
Его глаза умоляли так страстно, что старик уступил.
Храня каменный узор древних хачкаров под веками и хрупкую весну Манушак в сердце, Завен за два месяца выточил надгробие. Вся боль утраты и вся тоска его уместилась в этом камне. И камень ожил.
— Щедрое у тебя сердце, Завен! — сказал мастер. — И рука умелая. Отныне ты сам мастер. Иди, заставь камни говорить…
«Тук-тук! Тук-тук!..» — позванивает молот. Перед взором Завена сморщенные фиалки сплелись с увядшими колокольчиками.
Ваан смотрел на работу Завена. На камне, как в проявителе, уже проступали контуры орнаментов. Будто плелось ажурное кружево.
— Невеста армянина… Невеста армянина Мари! — бормотал Завен. — Дом твой поднять, очаг сложить счастья мне не выпало. Надгробье поставить досталось…
Ваан держал в руках дневник Сурена Арзаканяна. Убитый поэт записал героическую историю роты — боевые эпизоды и живые портреты людей.
«Жуткое предчувствие гнетет меня. Сегодня пал Завен — самый близкий мне человек, ровесник. Он был чист и наивен, как ребенок. Знакомясь, он спросил, помню:
— Ты был влюблен, Сурен?
— А ты как думал! — похвастал я.
— Вот и я тоже, — сказал и вспыхнул до ушей.
— А она красивая, твоя девушка?
— Как она может не быть красивой, когда я люблю ее? — вскинул он брови.
Потом мы узнали, что его первая любовь, Манушак, умерла. А еще выяснилось, что Завен пишет стихи. Вернее, писал. Дома у него несколько тетрадок осталось.
Удивительный был этот Завен! В перерывах между боями он мастерил из патронных гильз и картона маленький, с ладонь, макет. То был традиционный дом армянского крестьянина с плоской крышей и дымоходом. Глаз дымохода — ердик — смотрел в небо; под навесом на покосившихся подпорках висело хноцы, в котором хозяйки сбивают масло, рядом карас — для вина, а в углу сложен был хворост. На крыше сушились фрукты и тыквы, вбирая лучи солнца. Резвый огонь подмигивал из тонира, и мать Завена запекала его в лаваш и складывала в деревянное корыто. Перед домом цвел сад — сад грез Завена. Вдали синело ущелье, а еще дальше — горы.
Завен мечтал стать архитектором. Он был единственным сыном, но теперь разорен его родной очаг. По уговору, оставшийся в живых обязан по возвращении домой известить родителей друга, сообщить им о гибели сына. Только ты мне простишь, Завен, коли выпадет жить, выжить удастся, с такой вестью к вашим я не пойду! Может, ожидание для них — жизнь? Пусть ждет тебя мать, Завен, пусть надеется и верит в твое возвращение…
Ведь все матери на свете больше всего любят своих сыновей».
Дальше шла другая запись — апофеоз.