Сильные мести не жаждут
Шрифт:
— Спасибо вам, товарищ Байрак, за помощь. А как с вами быть?
— Как? — Марина вспомнила свою деревню, далекий партизанский край, и у нее невольно вырвалось: — Мне к своим нужно.
— Не понимаю, куда именно?
— Ну, туда, где фронт, где наши.
— Фронт, говорите… — Военврач задумался, глядя на большое мраморное пресс-папье.
«Тяжелая, наверно, штука», — подумала Марина, проследив за его взглядом.
— Нет, на фронт мы вас не отправим, товарищ Байрак.
— Почему? — спросила девушка голосом школьницы, которую экзаменует строгий учитель.
— Потому что фронт сам движется сюда. Немцы уже под Сталинградом. — Он вздохнул с видом человека, утомленного бесконечными разговорами с тугодумами. — Вчера был уничтожен вражеский десант в десяти километрах от нашего госпиталя. Я могу отпустить вас только для эвакуации в тыл…
— Нет, нет! — ужаснулась самой этой мысли Марина. — Разрешите мне пойти в военкомат… Я должна обязательно…
На продолговатом бледном лице военврача мелькнуло подобие улыбки. Что-то было теплое и располагающее в морщинах, залегших у его рта, в горьком вздохе, в том, как он отрицательно покачал головой. Конечно, он бы мог послать Марину и в военкомат, устроить в какую-нибудь маршевую колонну, но он уверен, что не стоит никуда ходить. Сейчас каждый должен быть там, куда его поставила Родина.
Марина поняла: военврач хочет оставить ее при госпитале. Тут ее место, тут она нужнее всего.
— Хорошо, — сказала тихо. — Я буду работать.
— Спасибо, — просто ответил военврач. — Я мог бы мобилизовать вас по закону военного времени, но я знал, что вы согласитесь сами. Тут не легче, чем в партизанах. Еще не известно, что будет дальше.
Марина поднялась.
— Разрешите идти к раненым? — спросила подчеркнуто официально.
Он еще раз окинул взглядом ее одежду, улыбнулся.
— Сначала пойдите к моему заместителю по хозчасти и переоденьтесь. Вашей аттестацией займемся позже.
Хозяйственник, молодой старшина в командирской фуражке, услышав, зачем пришла к нему девушка, вытащил из широких галифе ключ и отдал ей: пускай сама выбирает, что ей нужно. Он был чем-то взволнован, его широкое веснушчатое лицо таило тревогу и казалось обиженным. Марина и понятия не имела, что перед ней боец, который успел подбить четыре немецких танка, был в плену, вырвался оттуда и горел на транспортной барже под Севастополем. Не знала Марина, что этот крепкий, кряжистый старшина мыслями и сердцем сейчас был за городом, на подворье большого виноградарского совхоза, где собирались все мужчины города, идущие в ополчение, мобилизованные и добровольцы, молодые и старые, раненые и здоровые, все, кому не давала покоя мысль, что фашисты уже близко, бомбят порт, пробиваются к горным ущельям, что завтра или послезавтра они придут сюда, и нужно охранять родную землю, не прячась по норам. Этот молодой старшина имел право на бронь, так как тяжелое ранение сделало его на много лет инвалидом. Но голос долга вопреки запрету военврача привел старшину к местным властям, и парня зачислили в запасной полк, который формировался на территории совхоза.
Сунув Марине ключ от склада, старшина взял с тумбочки у двери свой туго набитый «сидор», взглянул немного виновато на девушку и, хмурясь, сказал:
— Мои друзья полегли под Киевом. Вся наша батарея. Я не могу сидеть здесь.
Когда он ушел, Марина открыла каптерку и включила свет. Ее поразил беспорядок в комнате. Шинели, гимнастерки, солдатские башмаки и сапоги, портянки, коробки с мылом, керосиновые лампы, проволока, гвозди лежали грудами на полу, стульях и столах; было ясно, что старшине все это безразлично, он, наверное, сюда почти не заходил, и хозяйство велось как-то само собой.
У Марины, деятельной и организованной по натуре, защемило сердце. Даже сделалось страшно и одиноко, будто в доме не было ни души, все убежали и сейчас сюда ворвутся фашисты. Припомнилась сельская кооперация в дни отступления в сорок первом, когда по селу прошел слух, что власти уже нет и не будет, а товаров полно, на складе мыло, спички, и тогда какие-то темные людишки бросились сбивать замки, срывать с петель двери, выгребать муку, крупу, сахар. Поднялся шум, женщины заголосили, как по покойнику, к магазину подкатил на подводе, запряженной белыми в яблоках лошадьми, пожарник Кирилл с заплывшей физиономией и, размахивая пустым мешком, заорал со злой веселостью: «Навались, у кого деньги завелись!» А потом пришел Григорий Иванович, за ним еще несколько человек, все с винтовками, и толпа на площади сразу притихла. II тогда Григорий Иванович сказал, что именем Советской власти запрещается грабить, что все берет под свой контроль отряд самообороны… Никогда не сотрется из памяти эта тягостная картина: черные глазницы выбитых окоп, белые лишаи рассыпанной по земле муки, вздыбленные Кирилловы кони, а над всем этим густая, дрожащая сетка вороньих крыльев.
Когда это было? А сейчас захламленная комнатка госпиталя, тишина в коридорах. Под потолком едва мерцает маленькая лампочка. Где-то на электростанции уже уменьшили обороты, двигателя, напряжение падало, и вместе с ним медленно затихал город. Эта мысль внезапно встряхнула Марину. Нет, нет!.. Испуг, отчаяние, злость охватили ее, и непонятно каким чудом в ней сразу прибавилось энергии. Осмотрела комнату, быстро начала наводить порядок, перекладывать вещи, сортировать, перевязывать, раскладывать на полках. Ей хотелось все привести в порядок. Сейчас же, немедленно! Пот заливал ей глаза, руки немели, а она все переносила, перекладывала…
За этой работой ее и застал военврач.
— Спасибо, — сказал. — Спасибо, Марина Петровна. Но для такого делами найдем мужчин. Нам нужны ваши женские руки и чуткое сердце. Вас ждут в палатах. Выбирайте обмундирование и идите ко мне.
Сказал ей «спасибо»! Не отругал, не разозлился за самовольничанье, а поблагодарил и, кажется, был даже рад. Когда вышел из каптерки, Марина подобрала себе военную одежду — старенькую гимнастерку, кирзовые сапоги, диагоналевую юбку, которую, наверное, носила толстая тетка, потому что была она широкая, поношенная и стояла как колокол, но в целом одежда Марине нравилась, и она постаралась ладно и красиво надеть ее на себя.
Тут же нашлось пожелтевшее, облупившееся зеркало, вынутое, наверное, из старого, поломанного шкафа, и в этом неровном, остроугольном куске стекла она увидела совсем новую девушку, суровую, перетянутую ремнем, с лихо выгнутой вперед грудью и коротким, но гордо поднятым носом.
Чем не вояка? А могла бы быть в другой одежде, в другой обнове. Она вдруг подумала: если бы стала официанткой в офицерской столовой, она бы, наверное, бегала между столами в белом фартуке, в накрахмаленной наколке, обслуживала бы командиров. Служанкой бы стала, Марина, вот что! За тихий уголок и вкусненький кусочек превратилась бы в прислугу. Кто-то воюет, а кто-то борщи разносит воинам. После войны стыдно было бы людям в глаза смотреть: глядите, это та, которая с подносом против фашистов! Это та, которая спряталась в столовой!
Ох, как хорошо, что Павел тогда вырвал ее из той квартиры. А она, глупая, еще рассердилась на него. Ну, может, и была между ними — между Павлом и Валей — какая-то дружба, когда-то были товарищами в школе, а ты со своей ревностью столько понапридумала, столько крови себе попортила. Павел, когда сели в санитарный поезд, завел с ней долгий разговор. Не о Вале, нет. О Вале больше не вспоминали, Вяля осталась в Марининой душе как укор. Он говорил о человеческом достоинстве, о чести. «Если бы, — говорил он, — все попрятались по норам, по домам, пусть, мол, другие за них воюют, — неизвестно, до чего бы дошло. Такую страшную силу, как фашистская Германия, можно побороть только всем вместе. Вот ты, Марина, уехала из своего глухого села, прилетела в Москву, едешь теперь кто его знает куда, сопровождаешь раненых, и ты уже не просто Марина Байрак, а солдат великой армии, ты уже сама как эта армия. Если бы не ты, не было бы в живых капитана авиации Павла Донцова. Сяду я за штурвал боевой машины и подумаю: это же Марина мне силы вернула, это она ведет мой самолет против фашистов. Вот так твое сердце, Марина, а мое слились воедино, стали одним большим сердцем».
Как сказал он эти слова — так вся душа ее встрепенулась. Ждала, что обнимет, что прижмет ее к себе наконец. Они стояли около окна, смотрели на пролетающие в вечерних сумерках поля, были в тамбуре только вдвоем, и он ей говорил такие хорошие, красивые слова, что она даже слегка к нему прижалась, все ждала его ласк, чего-то такого нового, необычного. Но он только грустно посмотрел на нее и сказал с горькой улыбкой: «Может, и убьют меня где-то в бою, Мариша, но ты не забывай, что тебе и за меня воевать нужно будет, ты мою и свою честь защищать должна».