«Синдром публичной немоты». История и современные практики публичных дебатов в России
Шрифт:
Классическая традиция знала два противоположных типа сатиры, которые были связаны с именами Ювенала и Горация, где первая безжалостно бичует пороки, в то время как вторая – высмеивает их, избегая резких характеристик и перехода на личности [41] . В споре о сатире, разгоревшемся в конце 60-х годов XVIII века, можно увидеть общее стремление государственной власти навязывать, правда уже не при помощи законов и указов, а как бы изнутри, формы публичной коммуникации (говорить «в общем», проявлять рассудительность, избегать конкретики и не допускать колкостей). Необходимо отметить, что сами установки власти существенным образом меняются на протяжении всего этого периода, и в Екатерининскую эпоху власть уже ведет разговор с подданным не «назидательным тоном», а запросто, убеждая дружески, ласковыми словами. Благодаря этому она расщепляется, как оставаясь внешней инстанцией по отношению к человеку, так и действуя изнутри [42] . И не случайно Екатерина, в том или ином виде принимая участие в создании статей во «Всякой всячине», не афиширует свое участие, а действует как обычный человек [43] . Именно в этот момент обществу, вернее частным лицам, делегируется право транслировать установки власти.
41
С точки зрения классицистической эстетики представлять порок можно двумя способами: 1) высмеивать его, не касаясь конкретных лиц, и 2) высмеивать порочных людей, тем самым высмеивая и сам порок. «Всякая всячина» ратовала за первый тип сатиры, новиковские журналы – за второй. В первом случае недостатки высмеивались в соответствии с тем, что есть «в общем худого в людях», благодаря чему сатира приобретала абстрактный характер [Клейн 2010: 228–232]. Собственно, вот это «в общем» открывает важный момент, а именно стремление оперировать абстракциями, «общими понятиями», присущими просветительской эпохе. Здесь сталкиваются два различных типа социального участия – утверждаемые Екатериной «благовоспитанность», «кротость» и «милосердие» в качестве основных моментов, определяющих взаимодействие людей в обществе, и критические инвективы, характерные для групп, борющихся за право властной номинации в публичном пространстве.
42
Подобная двойственность дает о себе знать в некоторых формулировках «Наказа», касающихся взаимоотношений подданного и правителя: «В государстве, то есть в собрании людей, обществом живущих, где есть законы, вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть, и чтоб не быть принуждену делать то, чего хотеть не должно» [Чечулин 1907: 8]. Цитата полностью заимствована из Монтескьё [Там же]. Желание («внутреннее») и долженствование («внешнее») совпадают, становятся неразличимыми, и человек обретает «вольность», состоящую в том, чтобы делать по своим склонностям то, что требуется. Парадоксальная формулировка «надлежит хотеть» репрезентирует в данном случае стремление снять вписанное в просветительский универсализм противоречие, где всеобщее может в любой момент разрушиться под воздействием деструктивных элементов, присущих человеческой природе.
43
О полемике «Всякой всячины» с новиковским «Трутнем» существует большая литература, однако особого внимания заслуживает статья: [Jones 1982: 432–443].
Стремление устраниться от непосредственного участия в полемике и одновременно руководить ею определяет позицию Екатерины, когда она пытается вовлечь своих подданных в обсуждение нового законодательства. Речь идет о созыве комиссии по составлению нового уложения (Манифест от 14 декабря 1766 года) и обсуждении статей «Наказа». Екатерина тщательнейшим образом разработала процедурные аспекты, регламентирующие законотворческий процесс и общий порядок, составив «Обряд управления уложенной комиссией», после чего демонстративно устранилась от участия в ее работе. Тем не менее в многочисленных письмах и инструкциях, предназначенных для председательствовавшего на собраниях А. И. Бибикова, императрица, демонстрируя исключительную осведомленность, постоянно формулирует новые требования, которые должны привести к желаемому результату – консенсусу по обсуждаемым вопросам.
Наиболее существенными моментами, составлявшими предмет постоянного внимания императрицы, были порядок и форма дискуссии: депутаты не имели опыта работы в подобных комиссиях и навыков законотворческой деятельности. Смысл предписаний, составленных Екатериной и касающихся проведения заседаний, очевиден: заставить депутатов говорить по существу, «не отклоняться от материи» и сдерживать эмоции [44] . Поведение участников обсуждений вызывало пристальное внимание императрицы, для чего в зале присутствовали специальные люди, которые должны были как можно более точно фиксировать не только то, что говорится в заседаниях, но и как это говорится, каким тоном и т. д. [Мадариага 2002: 271]. Такая жесткая регламентация, особенно в том, что касается ведения дискуссии, должна была способствовать взвешенному участию депутатов, основная задача которых состояла в том, чтобы руководствоваться разумом, а не чувствами или частными соображениями. Записи обсуждений проектов наглядно демонстрируют, что, несмотря на огромное желание «принести пользу всему обществу», члены комиссии оказались фактически не способны к конструктивному обсуждению положений «Наказа», что определялось разным уровнем их образования и отсутствием навыка вырабатывать консенсус, используя «общие понятия» [45] .
44
Наказ должен читаться дважды: первый раз для ознакомления депутатов, а второй – «дабы всякому вольно было сделать свои ремарки. А ремарки всякой делает таким образом: встанет от своего места, подойдет с учтивостью к маршалу, сказав ему негромко, что он имеет возражения противу такого или таких пунктов, а маршал велит имя депутата сего записать, дабы по окончанию второго чтения так, как кто записался, мог велеть маршал всякому и говорить свои сумнения, не перебивая отнюдь друг другу речи. Кто перебьет кому речь, тому заплатить первый раз десять рублев, в другой раз вдвое, в третий выключить (вар. выгнать) из собрания. Говорить же всякому кратко и ясно: и всякой депутат может говорить свое мнение с тою смелостью, которая потребна для пользы сего дела; и более получаса никому не говорить, а кто более затевает говорить, того не допускать, а вместо того приказать ему подать на письме» [Бумаги 1872: 226]. Регламентированию подлежали и внешние моменты проведения обсуждения. Так, например, в десятом пункте инструкции Екатерины говорится, как должны располагаться те, кто высказывает мнения за или против проекта: «Кто же будет говорить со стороны проекта, тот станет возле проекта; кто же противу проекта, тот супротив проекта, дабы по месту узнать можно, какого кто мнения, хотя б и слов не слышно» было [Там же: 301]. Что касается самих депутатов, то они должны оставить свои пристрастия, ставя выше всего государственный интерес: «И так не можем думать, чтобы нашелся единый какой, который бы не предпочитал наше, сие столь важное по своему предмету намерение своевольным выдумкам или страстям, как-то: гордости, самолюбию или упрямству» [Там же: 233].
45
Подробнее об этом см.: [Калугин 2011: 342–352].
Попытка Екатерины представить в комиссии по составлению нового уложения как бы в миниатюре все русское общество – яркий пример просветительского отношения к реальности и ее моделированию. Создавая такое «общество», Екатерина предложила набор ключевых понятий и способы достижения консенсуса, так что текст «Наказа» можно рассматривать как своеобразный вокабулярий политических терминов, то есть общий язык, а инструкции по проведению собраний – как поведенческий код. Это «общество», представленное депутатами, должно было производить впечатление, будто оно действует само по себе, при том что императрица, остававшаяся за сценой, контролировала и направляла каждый его шаг. Когда она перестала это делать, работа Комиссии, по сути, остановилась.
Исследование записей работы Комиссии показывает, что в конечном счете дебаты сводятся к обсуждению отдельных понятий, а основная трудность (непреодолимая в большинстве случаев) заключалась в невозможности согласовать друг с другом различные точки зрения на объем и содержание этих понятий [46] . Осознавая это, Екатерина пыталась сделать текст «Наказа» доступным даже совершенно неподготовленным людям. По словам императрицы, она старалась использовать самые простые «понятия»: «Изо всего МНОЮ здесь (в «Наказе». – Д. К.) сказанного о государственном строительстве, – говорится в одном из примечаний, – видно, что разделение [это] самое простое и самое естественное, что собрание и связь понятий, всякому ясных и всем общих, ведут ко прямому определению слова, столь для всего общества важного» [Чечулин 1907: 166]. Здесь становятся понятными рекомендации Екатерины, касающиеся того, каким образом депутаты должны высказываться по обсуждаемым вопросам: предписывая выступающим говорить ровным голосом, не поддаваться эмоциям и проявлять сдержанность, императрица хотела избежать тех контекстуализаций, которые приобретают слова в реальной человеческой речи [47] .
46
Принятию решений препятствовали также существенные процедурные изъяны. Мнения депутатов фиксировались и отправлялись в подкомиссии, но при этом, как уже указывалось, они не имели обязательной силы и могли быть проигнорированы. Часто именно это и происходило, поскольку маршал, в задачи которого входило не столько выслушивать различные мнения, сколько «согласовывать» их и ставить на голосование, в большинстве случаев ничего не предпринимал. В частные комиссии весь этот материал поступал без всякой обработки, представляя собой различные мнения, которые свести воедино часто было практически невозможно [Сергеевич 1878: 232]. Екатерина, видя, что маршал не справляется с возложенными на него обязанностями, снабдила А. И. Бибикова в частном письме, обнародованном после в виде очередной инструкции, рекомендациями, как следует унифицировать мнения депутатов. В 14-м пункте Инструкции предписывается собирать подписи под мнением «против проекта», и которое получит больше подписей, «то и войдет в конкуренцию или в сопрение с тою статьею проекта, о которой дело идет, а прочия уничтожаются» [Бумаги 1872: 301]. Тем не менее маршал не применял этой процедуры, раз за разом передавая все «примечания» депутатов в «частные комиссии».
47
Это намерение проясняет 482-я статья, где говорится об оскорблении государя: «Слова, – пишет Екатерина, – не составляют вещи, подлежащей преступлению. Часто они не значат ничего сами по себе, но по голосу, каким оные выговаривают. Часто пересказывая те же самые слова, не дают им того же смысла: сей смысл зависит от связи, соединяющей оные с другими вещами. Иногда молчание выражает больше, нежели все разговоры. Нет ничего, что бы в себе столько двойного смысла замыкало, как все сие» [Чечулин 1907: 131].
Слово «понятие», используемое Екатериной, когда она пишет о языке «Наказа», имеет особую значимость для уяснения не только концептуального аппарата публичной риторики XVIII века, но и русской интеллектуальной культуры в целом. Речь идет о характере и статусе абстрактной лексики в Петровскую эпоху, имевшей в основном заимствованный характер, при помощи которой оформлялся новый политический и социальный порядок. Новые понятия были инкорпорированы в тексты законов, например их можно найти в «Генеральном регламенте», они являлись объектами риторических амплификаций в проповедях Феофана Прокоповича или содержались в специальной юридической литературе. Значение того или иного слова читатель мог узнать из словника, который часто прилагался к тексту, то есть в самом общем виде словарной статьи [Вомперский 1986] [48] . Описывая эту ситуацию, можно сказать, что интерпретативный механизм, определявший объем содержания понятий, их контекстуализацию, оказывался отделен от самих понятий и составлял часть специального знания, доступного немногим. Постепенное развитие книгоиздательства, появление моральной журналистики во второй половине XVIII века, возникновение сферы частной жизни привели к тому, что сформировалась категория «мыслящих людей», стремившихся предложить собственное понимание политических процессов, благодаря чему создавались параллельные толкования основополагающих понятий. И «раскол» между «властью» и «обществом» в XVIII веке, если использовать выражение П. Н. Милюкова [Милюков 1918], был, помимо всего прочего, связан именно с тем, что стали складываться различные способы объяснения жизни через толкования набора основных понятий.
48
Об отсутствии или нехватке специализированных знаний свидетельствовала ориентация на узус, что и определяло специфику бытования слова «понятие» и других слов философского языка. Показательны размышления Д. И. Фонвизина в «Опыте Российского сословника» о словах «ум, разум, разумение, смысл, рассудок, рассуждение, дарование, понятие, воображение, толк»: «Все сии названия, – говорит автор, – изображающие качества души, не имеют никакого определенного знаменования. Всякий произносит оные, как сам понимает. Один умом называет дарование; другой чрез дарование разумеет понятие; иной смысл мешает с толком; иной толк именует разумением. Словом, надобно из содержания всей речи распознавать, в каком означении употреблено таковое название. Сие неудобство происходит не от недостатков нашего языка, но от человеческого о душе незнания, ибо как можно понимать ясно качества такого существа, которое само собою для нас непостижимо?» [Фонвизин 1959: 231].
Частная переписка и дневниковая литература XVIII – начала XIX века наполнена рассуждениями о словах, необходимости их «прояснения» [49] . Часто мы находим сетования на то, что абстрактные понятия ничего не говорят человеку. Ассоциирующиеся с формальным и безжизненным «официальным» языком, темным и непригодным ни для выражения чувств, ни для неформального дружеского общения, они вызывают неприятие. В результате возникает стремление переосмыслить общие слова или по крайней мере задуматься о том, что они значат. Так, И. В. Лопухин пишет раздраженное письмо А. М. Кутузову о «хулителях масонства»: «Они воспевают власть тогда, когда, пользуясь частичкой ея, услаждаются и величаются над другими ‹…› Кричат: верность, любовь к общему благу! Полноте – хуторишки свои, чины да жалованье на уме. А кабы спросить этих молодцов хорошенько, что такое верность, любовь, благо – так бы в пень стали» [Барсков 1915: 24]. В другом письме А. М. Кутузов, рассказывая Лопухину об истории А. Н. Радищева, рассуждает о слове «вольность». А. М. Кутузов убежден, что вольность Радищева – неправильная, она разрушительна для людей и общества. Кутузов пишет: «Признаюсь, я люблю вольность, сердце мое трепещет от радости при слове сем; но при всем том уверен, что истинная вольность состоит в повиновении законам, а не нарушении оных, и что не имеющие чистого понятия о вольности неудобны наслаждаться сим сокровищем» [Там же: 21].
49
Эта работа требует уединения, она связана с приватной сферой: «Я, друг мой, – пишет И. М. Муравьев в 14-м письме из Москвы в Нижний Новгород, – бежал из Москвы от лихорадки, а еще вдвое того от разных слухов о Бонапарте. Первая, промучив меня три месяца, отстала; от последних я сам отстал. Чистой деревенской воздух лучше хины лечит от лихорадки, а от политических недугов ума ничто так не полезно, как – уединение. Здесь я могу мыслить сам собою, сам себе давать отчет в понятиях моих» [Муравьев-Апостол 2002: 92]. Бегство из города, уединение составляют важный момент рефлексии над понятиями и языком. Под воздействием других мысль уходит не туда, надо ее все время обуздывать, заставлять двигаться в правильном направлении. В приведенной цитате чувствуются отзвуки масонских уединенных упражнений, при помощи которых очищается душа и проясняются мысли.
Приведенный фрагмент из письма А. М. Кутузова следует рассматривать как парафраз V главы «Наказа», где «вольность» определяется как «право все то делать, что законы дозволяют; и если бы где какой гражданин мог делать законами запрещенное, там бы уже больше вольности не было» [Чечулин 1907: 8]. Формулируя свою позицию таким образом, Кутузов через апелляцию к авторитетному дискурсу доказывает лояльность государственной власти и противопоставляет себя политическому радикализму.
Таким образом, в последней трети XVIII века с либерализацией публичной сферы в 1780-е годы, ростом книгоиздательства, ослаблением цензуры происходит своеобразная дифференциация публики, которая отныне представляет собой не гомогенную, искусственно созданную среду, где люди реализуют правила цивилизованного поведения, а среду, в которой существуют разные страты или, иначе говоря, в которую вписано различие, необходимое для обмена информацией, диалога и, в конечном счете, спора [Каплун 2007]. Власть присутствует в этом пространстве как нормативное начало, реализует себя опосредованно через определенные понятия, клише, цитаты, при помощи которых человек формулирует свою позицию. Или, противоположным образом, отказываясь говорить на заданном языке, человек утверждает правомочность альтернативных власти концепций существования.
Основная работа, связанная с формированием новых взглядов на человека и социальные процессы, шла в интеллектуальных кружках первой трети XIX века, которые были противопоставлены салонам с их кодом светского поведения и в типологическом смысле напоминали скорее масонские ложи второй половины XVIII века [50] . Однако, в отличие от предыдущей эпохи, для кружков XIX века, начиная с московских любомудров и вплоть до кружка Герцена – Огарева и Станкевича, определяющим был интерес к немецкой идеалистической философии (Шеллингу, Фихте и, позднее, к Гегелю) [51] . Исключительная роль философии состояла в том, что она не столько предлагала «ответы на теоретические запросы ума», сколько давала возможность отвечать на вызовы жизни: по словам В. В. Зеньковского, «это не было устранение теоретических проблем, а была потребность целостного синтеза, аналогичного тому, который дает религия» [Зеньковский 2001: 115] [52] . Работу мысли, идущую в кружках, поиски синтеза на качественно иных основаниях, связанных в первую очередь с проблематикой личности [53] , можно обозначить как другой вид «просветительского проекта», как своеобразное «немецкое Просвещение», противопоставленное французскому Просвещению XVIII века с его материализмом и рационализмом [54] . В конечном счете речь идет о воспитании «аристократии духа», людей наиболее образованных и просвещенных, открывших возможности гармоничного соотношения в этой экономике единичного и всеобщего и претендующих на то, чтобы играть ключевую роль в обществе [55] . В этом случае именно «общество» предлагало свое собственное видение преобразования социальной жизни.
50
О кружках см. подробнее: [Аронсон, Рейсер 2001].
51
О рецепции идей Шеллинга в России см.: [Каменский 1980, 2003].
52
Ср., например, у Станкевича: «Я хочу полного единства в мире моего знания, хочу дать себе отчет в каждом явлении, хочу видеть связь его с жизнью целого мира ‹…› Поэзия и философия – вот душа сущего. Это жизнь, любовь; вне их все мертво»: [Анненков 1857: 197].
53
О концепции личности в русском контексте см.: [Плотников 2008: 64–83].
54
Немецкое Просвещение обычно связывается с появлением «публики» как самостоятельной группы, реализующей себя через коммуникацию и обмен мнениями, и заботой о «собственном совершенствовании» [Gleason 1981: 58–59]. Принципиальным моментом в данном случае будет ее саморегулирование и определенная автономизация, связанная с утверждением определенных «должностей» и «прав». Как указывает Марк Раев, «индивид никогда не рассматривался в изоляции и независимо от своей группы; он никогда не был наделен абсолютными и равными правами. Немецкие философы и юристы Aufkl"arung всегда воспринимали индивида в контексте сообщества, наделенным правами в обмен на исполнение его обязанностей по отношению к ближнему и по отношению к группе» [Raeff 1985: 272]. О роли масонства в этом процессе см. монографию: [Смит 2006].
55
Показательны в этом плане рассуждения И. М. Ястребцова о великих людях: «Над „низшею народною массою“ стоят более образованные, которые находятся под влиянием еще более образованных людей…сия умственная иерархия восходит наконец до того малого числа умов избранных, где родятся идеи, делающиеся, в последствии, общественным мнением ‹…›, [идеи] которые двигают душами с силою непреодолимою» [Ястребцов 1833: 22–23].
В интеллектуальных кружках первой трети XIX века точно так же шла работа по «прояснению» и «очищению» понятий [56] . Но в отличие от предыдущего поколения, искавшего модели для самосовершенствования в рамках тех дидактических текстов, которые им предлагались воспитательной литературой, – кружкам 30–40-х годов XIX века было присуще стремление изменить всю систему представлений и критически осмыслить то, что досталось в наследство. Путь к новому синтезу, открытию общности лежал исключительно через спор, постоянные дискуссии и корректировку собственной позиции [57] . Это позволяло достичь единства и взаимопонимания внутри группы единомышленников (как, впрочем, показала история этих кружков, взаимопонимания достаточно неустойчивого), но и создавало непреодолимые противоречия, когда речь шла о публичных дискуссиях.
56
О функционировании понятий в кружке Н. В. Станкевича см.: [Гинзбург 1999: 69–116]. О механизме экзистенциализации понятий как одном из механизмов формирования личности см.: [Плотников 2008: 72].
57
Установление «общих» понятий между людьми является результатом длительных усилий, требует сложной подгонки и взаимных компромиссов. Так, например, Н. В. Станкевич пишет Грановскому: «Что нам за дело, если я убежден в важности философии, а ты нет, что в понятиях об искусстве есть у нас разница? Мы будем спорить и постараемся привести спорные проекты в ясность: один из нас, может быть, уступит. Но если бы мы и никогда не сошлись в этом, разве у нас не одни понятия о сущности жизни? Разве кому-нибудь из нас чужды добро, любовь, поэзия, дружба?» [Анненков 1857: 201–202].
Журнальные полемики второй трети XIX века продемонстрировали принципиальное расхождение в понятиях, которые участники дискуссий вырабатывают в результате собственных усилий. П. В. Анненков в критической статье, посвященной только что опубликованному роману И. С. Тургенева «Дворянское гнездо» (1859), пишет о последствиях этого рассогласования:
Каждый человек у нас есть единственный руководитель, оценщик и судья своих поступков. Мы не можем согласиться друг с другом ни в одном, самом простом и очевидном нравственном правиле, мы разнимся во взглядах на первоначальные понятия, на азбуку, так сказать, учения о человеке. Представления о дозволенном и недозволенном в различных кругах нашего общества до такой степени разнородны и противоречивы, что поступок, выставляемый на позор одною стороной, дает повод похвастаться им на другой стороне [Анненков 2000: 228].