Синее на желтом
Шрифт:
— А ничего не надо было говорить. Просто пришел бы домой, старичкам радость, вот и простилось бы все само собой, чего ж тут еще наворачивать.
— Нет, у нас в семье так не бывает, — возразил Юра. — Мать, может, и простила бы, а отец… он никому вранья не прощает, ни малейшего.
Я хотел сказать затосковавшему Топоркову: «Какое же это вранье. Все мы в таких делах врем своим старичкам. И они своим когда-то так же врали. Закон природы. Вот именно — закон…» Я тогда легко отпускал подобные грехи и себе и другим, и оправдательных слов и убедительных аргументов у меня для этого было предостаточно. Но я так и не успел пустить их в ход.
Они появились перед нами внезапно, выскочив, должно быть, из какого-то не замеченного мною глубокого оврага (а может, то был хорошо замаскированный ход сообщения, не знаю, не разглядел) и побежали прямо на нас. И тот, кто бежал впереди, — он был в распахнутой меховой безрукавке, — грозя кому-то пистолетом, кричал: «Стой, гады! Назад, трусы! Убью!» И мы с Юрой оглянулись, чтобы посмотреть, кому это он грозит, но позади нас, во всяком случае, поблизости, никого не было — на фоне задымленного фронтового небосклона, правда, виднелись какие-то люди, но до них далеко, и это явно не им грозит пистолетом человек в меховой безрукавке. А он уже подбежал к нам вплотную, этот человек, и уже совсем не громко, кажется даже сквозь зубы, процедил одно только слово «предатели» и выстрелил в Юру Топоркова.
Так мы встретились с Угаровым в приазовской военной степи. В недобрый час встретились.
Я увидел, как Юра падал — все влево, вбок, очень медленно вбок, — но не видел, как он упал, потому что Угаров, сказав: «И ты подохнешь», уже направил дуло пистолета на меня. Направил и приставил к моему лбу. Впрочем, в этом я порой сомневаюсь, что приставил, хотя и сейчас, бывает, ощущаю прикосновение горячего — а почему горячего? — дула к своему лбу. Чуть-чуть повыше переносицы.
Я отлично помню все, что произошло спустя мгновение после этого, а вот в том, что произошло именно в это мгновение, я все-таки не уверен. Иногда я отчетливо вспоминаю, как перехватил руку Угарова и отвел ее в сторону, иногда вижу, как нанес Угарову удар ногой между ног. Порой вспоминается и то, как кто-то другой схватил Угарова за руку, кажется, это был его связной Мощенко. Конечно, что-то подобное было, не могло же мне все это померещиться, но что именно было и чего не было, и как, в каком порядке… Только какое это имеет значение? Все эти действия, порознь или вместе взятые, могли лишь чуть-чуть отсрочить мою смерть, захоти Угаров, чтобы я умер. Захоти Угаров спустить курок — минутой позже, десятью минутами позже, — кто мог бы в тот момент, там, в степи, помешать ему это сделать… Это он сам перезахотел, передумал, это он сам отменил свой приговор, а отменив его, тут же на какое-то время забыл о моем существовании — в этом я не сомневаюсь, что забыл — и, даже не повернувшись к своим бойцам, приказал им: «За мной!» И побежал. И они побежали за ним. И я побежал вместе со всеми, стараясь не отстать от Угарова ни на шаг, побежал, так и не посмотрев в ту сторону, где лежал расстрелянный этим человеком Юра Топорков.
Я знаю, догадываюсь, что скажет об этом мой внук, когда вырастет, я знаю, какие слова обо мне скажешь ты, прочитав эти строки, я сам и теперь, и всегда, когда ноет и кровоточит эта незаживающая душевная рана, говорю и говорил себе самые страшные, самые обидные слова. Но что правда, то правда: когда я бежал вместе со всеми за Угаровым, ни слов, ни мыслей таких не было, была лишь мысль, что сейчас будет бой, правый бой, смертный бой, со смертельным врагом — и это было превыше всего. И правда, и совесть, и честь — все в этом. Бой, и ничего, кроме боя. А все остальное после него.
Мы еще не видели тех, с кем нам предстояло сшибиться, но бой уже жарко дышал нам, бегущим, в лицо, и дышать стало труднее, и бежать стало трудно, но я бежал, не отставая от Угарова, вытаскивая из-под полушубка свой любимый трофейный парабеллум. «Сколько же патронов осталось в обойме», — прикидывал я, потому что вдруг забыл, сколько раз Юра Топорков выстрелил по консервной банке. «Растяпа, надо всегда брать с собой больше патронов. И уже давно можно было достать где-нибудь запасные обоймы», — упрекал я себя. И напрасно. Мне они не понадобились, эти патроны, — когда минут через тридцать — сорок мы ввязались в бой, я так и не выстрелил ни разу из парабеллума. Зачем? Шума и без того хватает, а для дела мне нужны автомат или винтовка. Винтовкой я вскоре обзавелся — обыкновенной, привычной, нашей мосинской, образца девяносто первого — тридцатого. Я взял ее у раненого бойца, которого уносили в тыл. И старший лейтенант Угаров одобрил этот мой поступок: «Правильно, корреспондент, — сказал он. — А мухобойку свою спрячь подальше». Кстати, в том бою старший лейтенант Угаров всего лишь однажды назвал меня корреспондентом, во всех остальных случаях он обращался ко мне официально «лейтенант», «товарищ лейтенант», «товарищ Медведев», потому что ни о чем постороннем, не имеющем к бою отношения, конечно, со мной не разговаривал, а только приказывал и распоряжался.
И тут нужно сказать, все той же правды ради, что я не только в силу дисциплины, а вполне сознательно, с готовностью подчинился его власти, и она была для меня и разумной, и необходимой, и желанной. И когда в том бою… Но я говорю себе «стоп», поскольку еще раньше принял решение не описывать самый бой, а только дать о нем насущную информацию. И опять-таки не столько о нем, сколько о том, как мы — Юра Топорков и я — оказались на пути идущего в этот бой угаровского батальона.
Угаровским его именовали, понятно, неофициально, а в обиходе, — официально он именовался… — надцатым отдельным стрелковым батальоном и состоял в то время в резерве командующего армией. Батальон этот имел и боевой опыт, и боевые заслуги, он был на хорошем счету в армии, и потому, надо думать, командарм и держал его (вместе с другими частями, разумеется) у себя под рукой, имея в виду, безусловно, предстоящее наше весеннее наступление, о котором у нас на фронте только что вслух не говорили — кроме болтунов, конечно, у болтунов всегда все вслух, — а так никто не сомневался, что оно будет. По той же причине, надо полагать, то есть потому, что угаровский батальон считался надежной, испытанной в боях частью, командарм и бросил его незамедлительно в дело, когда ему доложили, что противник неожиданно прорвался на одном из участков обороны и наши под его натиском отходят. Не знаю, как воспринял слово «отходят» генерал, командующий армией, но зато знаю, и даже слишком хорошо знаю, как воспринял это слово командир батальона старший лейтенант Угаров: нас — Юру Топоркова и меня — он принял даже не за отходящих (отходят чаще всего с боем, отходят все же в каком-то порядке), а за бегущих.
Просто-напросто бегущих.
За первых бегущих.
За бегущих впереди всех бегущих.
Командующий армией генерал-лейтенант приказал командиру батальона старшему лейтенанту Угарову восстановить положение на этом участке фронта. И комбат Угаров выполнил его приказ: он остановил наши отходящие — вот именно отходящие, а никак не бегущие — подразделения, а затем вместе с ними остановил и повернул вспять противника.
Когда стемнело, угаровскому батальону было приказано сняться с передовой и вернуться на прежний бивак. Я решил, что дойду вместе с угаровцами до какой-нибудь дороги, а там, даст бог, случится попутная машина, и я, наконец, попаду в свою редакцию, где меня, конечно, уже ругают последними словами: загулял, мол, стервец, никто же там не знает, где я в самом деле запропастился. Но в ту ночь я к себе в редакцию так и не попал, меня разыскал Мощенко, связной комбата, и сказал, что старший лейтенант желает со мной поговорить.
Он желает. И все. Хочешь не хочешь… А мне очень не хотелось говорить с Угаровым, да и о чем мне с ним говорить, — дело сделано, все что положено мне было, я исполнил и теперь вроде не обязан уже ему подчиняться, у меня и своего начальства достаточно. Только не стану же я говорить это связному, причем тут связной, и я лишь спросил:
— Сейчас?
— Да нет, сейчас комбат с вами говорить не сможет, его в штаб армии вызвали. Но мне он сказал: «Бери лейтенанта и веди к нам. И пусть дожидается».
— А я до вас и не дойду, у меня нога болит, — сказал я. И это было правдой — еще утром я подвернул правую ногу, в горячке боя не обратил на это внимания, а сейчас нога болела так, что хоть криком кричи.
— Это ничего, это мы организуем, — сказал Мощенко. — У нас тут в балочке бричка стоит. А до брички я вас на закорках доставлю, хотите?
— Сам дойду! — отмахнулся я, а про себя подумал: «Этого еще недоставало: он меня на закорках потащит. Ну и ну! Он, конечно, моложе меня, Сергей Мощенко, на вид ему совсем мало — больше шестнадцати не дашь, но, приглядевшись к нему за день, я теперь ничуть не сомневался — понадобится, и этот худенький, хрупкий подросток не то что меня, а двух таких, как я, на себе потащит. Это, можно сказать, двужильный человек. И очень смелый».
Бричка была пароконная, но Мощенко, сказав повозочному, куда меня везти, тут же отпряг одного коня и, даже не расхомутав его, а лишь подвязав постромки, чтобы не волочились, ускакал на нем. Судя по тому, как связной торопился, комбат дал ему немало серьезных поручений. Но когда я вошел в землянку комбата, Мощенко уже был там.
— Ужинать сейчас будете или комбата подождете? — спросил меня Мощенко. — Если хотите, я мигом смотаюсь на кухню.
Целый день я ничего не ел и даже не думал об этом, но, услышав об ужине, вдруг почувствовал, что просто умираю с голода. Только поужинать можно и дома — разбужу повара и наемся до отвала, а здесь… Скорей бы вернулся комбат. И скорей бы уйти отсюда… Ну, положим, ничего плохого он уже мне не сделает, этот Угаров, и все же ума не приложу, чего ему еще надобно от меня. Ну чего, чего он ко мне прицепился?!
— Так что? Принести ужин? — снова спросил Мощенко, не понимая, видимо, почему я медлю с ответом на такой несложный вопрос.
— Спасибо, Мощенко, я совсем не голодный. И я… Я подожду комбата.
— Воля ваша, товарищ лейтенант — ждать так ждать. Но я вам все-таки советую подкрепиться пока сгущенкой. У нас с комбатом она всегда про запас имеется. И комбат ее любит. И я.
И я тоже любил тогда сгущенное молоко. Сгущенку с хлебом. И у меня не хватило сил отказаться от такого угощения.