Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда-то, полемизируя с теми, кто упрекал Ахматову, что та писала: «Все о себе, все о любви», Марина Ивановна возражала: «Да, о себе, о любви — и еще — изумительно — о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонеского храма, о красном кленовом листе, заложенном в Песне Песней, о воздухе, «подарке божьем»… Какой трудный и соблазнительный подарокпоэтам — Анна Ахматова!..»

И потом, как могла подумать Марина Ивановна, что, изданная в 1940 году книга Ахматовой может являть собой итог пути поэта? Как вообще в тевремена поэт мог предстать перед читателем таким, каким он был на самом деле?!

Внутрисебя! Эта книга и есть «непоправимо-белая страница»…

Внутри себяписала в эти, последние, годы своей жизни сама Марина Ивановна! Ахматова же о 1940-м сказала: «Мой самый урожайный год!» И о ночах, проведенных у кирпичной красной тюремной стены, написала уже в те годы Ахматова: «Как трехсотая, с передачею, под Крестами [91] будешь стоять…»

Узнала я, как опадают лица, Как из-под век выглядывает страх, Как клинописи жесткие страницы Страдание выводит на щеках, Как локоны из пепельных и черных Серебряными делаются вдруг, Улыбка вянет на губах покорных, И в сухоньком смешке дрожит испуг. И я молюсь не о себе одной, А обо всех, кто там стоял со мною И в лютый холод, и в июльский зной Под красною ослепшею стеною.

91

Кресты — тюрьма в Ленинграде.

Но, верша свой скорый и суровый суд над книгой Ахматовой, Марина Ивановна все же не теряет интереса к автору и желания встретиться с нею и просит Бориса Леонидовича устроить их встречу, когда Ахматова будет в Москве. И встреча эта происходит 7 июня 1941 г. на Большой Ордынке в доме 17, в квартире 13 у Ардовых, в крохотной комнатушке, столько раз уже описанной в мемуарах. По тексту Али, записавшей все со слов Анны Андреевны в 1957 году, та говорила:

«Марина Ивановна была у меня, вот здесь, в этой самой комнате, сидела вот здесь, на этом же самом месте, где Вы сейчас сидите. Познакомились мы до войны. Она передала Борису Леонидовичу, что хочет со мной повидаться, когда я буду в Москве, и вот я приехала из Ленинграда, узнала от Б.Л., что М.И. здесь, дала ему для нее свой телефон, просила ее позвонить, когда она будет свободна. Но она все не звонила, и тогда я сама позвонила ей, т. к. приезжала в Москву ненадолго и скоро должна была уже уехать. М.И. была дома. Говорила она со мной как-то холодно и неохотно — потом я узнала, что, во-первых, она не любит говорить по телефону — «не умеет», а во-вторых, была уверена, что все разговоры подслушиваются. Она сказала мне, что, к сожалению, не может пригласить меня к себе, т. к. у нее очень тесно, или вообще что-то неладно с квартирой, а захотела приехать ко мне. Я должна была очень подробно объяснить ей, где я живу, т. к. М.И. плохо ориентировалась, — и рассказать ей, как до меня доехать, причем М.И. меня предупредила, что на такси, автобусах и троллейбусах она ездить не может, а может только пешком, на метро или на трамвае. И вот она приехала. Мы как-то очень хорошо встретились, не приглядываясь друг к другу, друг друга не разгадывая, а просто. М.И. много мне рассказывала про свой приезд в СССР, про Вас и Вашего отца, про все то, что произошло. Я знаю, существует легенда о том, что она покончила с собой, якобы заболев душевно, в минуту душевной депрессии — не верьте этому. Ее убило то время, нас оно убило, как оно убивало многих, как оно убивало и меня. Здоровы были мы — безумием было окружающее: аресты, расстрелы, подозрительность, недоверие всех ко всем и ко всему. Письма вскрывались, телефонные разговоры подслушивались; каждый друг мог оказаться предателем, каждый собеседник — доносчиком; постоянная слежка, явная, открытая; как хорошо знала я тех двоих, что следили за мной, стояли у двух выходов на улицу, следовали за мной везде и всюду, не скрываясь!

М.И. читала мне свои стихи, которых я не знала. Вечером я была занята, должна была пойти в театр на «Учителя танцев», и вечер наступил быстро, а расставаться нам не хотелось. Мы пошли вместе в театр, как-то там устроились с билетом и сидели рядом. После театра провожали друг друга. И договорились о встрече на следующий день. Марина Ивановна приехала с утра, и весь день мы не разлучались, весь день просидели вот в этой комнатке, разговаривали, читали и слушали стихи. Кто-то кормил нас, кто-то напоил нас чаем.

М.И. подарила мне вот это (A.A. встает, достает с крохотной полочки у двери темные, янтарные, кажется, бусы, каждая бусина разная и между ними еще что-то). — «Это четки…»

…Рассказала, что мама, будучи у нее, переписала ей на память некоторые стихи, особенно понравившиеся A.A., и, кроме того, подарила ей отпечатанные типографски оттиски поэм — «Горы» и «Конца». Все это, написанное или надписанное ее рукой, было изъято при очередном обыске, когда арестовывали мужа или, в который-то раз, сына A.A.

Я рассказала A.A. о реабилитации (посмертной) Мандельштама, о которой накануне узнала от Эренбурга, и Ахматова взволновалась, преобразилась, долго расспрашивала меня, верно ли это, не слухи ли. И, убедившись в достоверности известия, сейчас же пошла в столовую к телефону и стала звонить жене Мандельштама, которой еще ничего не было известно. Судя по репликам Ахматовой, убеждавшей жену Мандельштама в том, что это действительно так, та верить не хотела; пришлось мне дать телефон Эренбурга, который мог бы подтвердить реабилитацию.

Сидим, разговариваем, сын Ардова принес нам чаю; телефонный звонок: жена Мандельштама проверила и поверила».

Есть и иные записи этой встречи Цветаевой и Ахматовой, и тоже со слов самой Анны Андреевны, и в каких-то деталях эти записи схожи, в каких-то несхожи, как и всегда это бывает, когда записи ведут разные люди в разное время и рассказчик что-то забудет, что-то прибавит…

Марина Ивановна об их встрече ничего не написала, а Ахматова в 1962 году:

«Наша первая и последняя двухдневная встреча произошла в июне 1941 г. на Большой Ордынке, 17, в квартире Ардовых (день первый) и в Марьиной роще у Н. И. Харджиева (день второй и последний). Страшно думать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 41 г. Это была бы «благоуханная легенда», как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-лет/ней/ любви, кот/орая/ оказалась напрасной, но во всяком случае это было бы великолепно. Сейчас, когда она вернулась в свою Москву такой королевой и уже навсегда (не так, как та, с кот/орой/ она любила себя сравнивать, т. е. с арапчонком и обезьянкой в французском платье т. е. decollete grande garde [92] ), мне хочется просто, «без легенды вспомнить эти Два дня».

92

Глубоко декольтированном ( фр.).

По версии Али, Марина Ивановна переписывала для Анны Андреевны некоторые стихи, особенно понравившиеся ей, и, кроме того, подарила типографские оттиски «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца». Но о «Поэме Воздуха» Аля не упоминает, она, между прочим, не любила и не понимала эту поэму, не упоминает она также и о том, что Анна Андреевна читала Марине Ивановне «Поэму без героя», над которой в то время работала. А в записях самой Анны Андреевны говорится:

«Когда в июне 1941 г. я прочла М.Ц. кусок поэмы (первый набросок), она довольно язвительно сказала: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро», очевидно полагая, что поэма — мирискусничная стилизация в духе Бенуа и Сомова, т. е. то, с чем она, м. б., боролась в эмиграции, как с старомодным хламом. Время показало, что это не так» [93] .

93

Стоит подчеркнуть, что ведь то был только первыйнабросок поэмы. Поэму в том виде, в котором мы знаем ее теперь, М.Ц. уже не прочтет.

Может быть, именно этой ахматовской поэме, в которой вереницей проходят тени людей, «живших и бывших», людей, наделенных всеми их страстями, пороками и добродетелями, земной их правдой и неправдой, людей своего времени, своей эпохи, — Марина Ивановна и хотела противопоставить «Поэму Воздуха» и переписала ее за ночь. Поэму безлюдную, где даже нет теней!.. Поэму нетутошнюю, освобожденную от всего земного, поэму безвременную, поэму воздуха, поэму безвоздушного пространства, поэму пустоты.

Та Оптина пустынь, Отдавшая — даже звон. Душа без прослойки Чувств. Голая, как феллах.

Поэт стремительно отрывается от всего земного, от самой земли и уносится ввысь, в небо, ввинчиваясь в облака, преодолевая, пробивая воздушное пространство слой за слоем, туда —

В полную неведомость Часа и страны. В полную невидимость Даже на тени.

Туда — где «больше не звучу», туда — где «больше не дышу», туда — где ничего, туда — в космическую пустоту

Когда я писала эти строки, мне так хотелось добавить, что тогда на Конюшках Марина Ивановна говорила, что написала эту поэму для того, чтобы «опробовать смерть…». Но, как уже упоминалось, тетрадь, где она делала пометки на полях, — пропала! В записях своих я ничего обнаружить не смогла, довериться же каким-то зыбким воспоминаниям сорокалетней давности и приписать эти слова Марине Ивановне — не смела. Знакомые же уверяли, что поэма эта о полете Линдберга, о полете автора с ним в бесконечную высь! И подпись гласит: «1927. Медон, в дни Линдберга». Сама же я поэму эту не воспринимала, она отпугивала меня какой-то жесткой марсианской пустотой… Да, действительно, писалась поэма в те дни, когда Линдберг совершил свой полет, но повод для написания этой поэмы и смысл ее был иным… «Опробовать смерть» — может, и правда эти слова были произнесены, но в той тетради — «бродяге», которая вернулась ко мне спустя сорок два года, в 1990, говорится иначе:

Поделиться с друзьями: