Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Не довспомнивши, не допонявши, Точно с праздника уведены… — Наша улица! — Уже не наша… — — Сколько раз по ней!.. — Уже не мы… — — Завтра с западу встанет солнце! — С Иеговой порвет Давид! — Что мы делаем? — Расстаемся. — Ничего мне не говорит Сверхбессмысленнейшее слово: Рас-стаемся. — Одна из ста? Просто слово в четыре слога, За которыми пустота…

Как она читала? Не берусь описывать. Я уже говорила, что читала она очень просто, не заботясь о том, какое производит впечатление. Читала, казалось бы, для себя, как бы на слух проверяя себя. Одно могу сказать, что чтение ее производило сильнейшее впечатление, и не только от того, чтоона читала, но и какчитала. Когда она окончила читать, наступила мертвая тишина и никто не смел нарушить эту тишину. Нарушила она сама. Достала из сумочки папиросу и, не позволив дать ей прикурить, взяла из камина щипцами уголек. Поленья в камине давно осыпались, и над грудой горящих углей колдовало синее пламя.

— «Тишина, ты — лучшее из всего, что слышал…» — промолвила она. — Молчать рядом, молчать вместе — это больше чем говорить… Как это иногда надо, чтобы кто-то рядом молчал!..

И снова тишина, и снова никто не смеет ее нарушить и только отчетливо слышно, как по паркету барабанят капли воды из перелившихся бутылок, подвешенных по углам подоконников. Я забыла их опорожнить.

Мур сидел у моего письменного стола, облокотившись на него, подперев голову кулаком, и, пока мать читала, не отрываясь глядел в камин. Я не раз наблюдала за ним, когда Марина Ивановна читала стихи — ему было всегда скучно, ему приходилось по многу раз слушать одно и то же, она ведь с детских лет водила его всюду за собой. Он обычно старался уткнуться в книгу, в журнал, в газету, но, когда мать кончала читать и он видел, какое впечатление производят ее стихи, выражение лица его менялось — удовлетворение, что-то вызывающе победоносное было в его взгляде, казалось, он по-мальчишески сейчас покажет всем нам язык: «Ну что, мол, выкусили?!»

На этот раз он не скучал и, может, даже слушал внимательно, а можете просто был сосредоточен на чем-то своем. Может, решал эту непостижимую задачу — «формализм», «стихи тотально оторваны от жизни», но почему же тогда?..

Интересно, мальчишкой в Париже, девяти лет от роду, он как-то сказал Марине Ивановне, а та написала об этом Вере Буниной: «Вот я сегодня глядел на учительницу и думал: «Все-таки у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, потому что она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы писать отвлеченные вещи». «Так — что же Вам делать? Вы же не можете писать другие вещи? Нет, уж лучше пишите по-своему».

Не сомневаюсь, что и теперь, в свои шестнадцать, он думал так же.

Когда Марина Ивановна окончила читать «Поэму Конца» и наступила тишина, которая говорила больше слов, Мур самодовольно откинулся на спинку стула, словно бы это была и его победа, его успех, правда, чуть позже, за ужином, ему это не помешало надерзить матери.

Ужинали в комнате моих родителей, где была зажжена елка. Отец любил праздники — рождество, пасху, он был хлебосол, а мать кулинарка, и праздники всегда были вкусные. Большой круглый стол с фарфоровой лампой посередине покрывался крахмальной белой скатертью, крахмальные салфетки, баккара; быть может, об этом Мур и заметил в дневнике: «Атмосфера маленько мещанская!» А на столе пирожки, паштеты, заливное…

— Мур, попробуй, это очень вкусно! — сказала Марина Ивановна.

— Еще бы! Здесь не готовят такую гадость, как вы!

Марина Ивановна и бровью не повела, это скользнуло мимо, или сделала вид, что скользнуло мимо, и возникшая было неловкость мгновенно улетучилась, и разговор пошел дальше.

Да, он не умел себя держать, он был дурно воспитан. Но мне иногда казалось, что после успеха матери он как-то хотел ей напомнить о себе, подчеркнуть, что ли, свое право на нее, я не берусь это точно сформулировать. Марина Ивановна когда-то давно, в 1935 году, написала, что Мур «меня любит как свою вещь», — так вот он, видно, и хотел, чтобы его вещь была поставлена на место…

То был последний вечер, когда Марина Ивановна с Муром были у нас в гостях, да и вообще, когда были гости. Всю зиму Тарасенков учился на каких-то специальных военных курсах, организованных для писателей. Писателей готовили в военные корреспонденты, и Тарасенков был закреплен за флотом, он работал в так называемом в те годы оборонном журнале «Знамя», где редактором был Всеволод Вишневский, а Вишневский свято верил, что он рожден в тельняшке! Властный, истеричный, блестящий оратор и демагог, и актер в жизни, он, увы, слишком сильное влияние оказывал на Тарасенкова.

Потом 19 февраля я провожала Тарасенкова с Белорусского вокзала в армию. Уезжали Твардовский, Гроссман и он, их посылали писать историю дивизий, участвовавших в боях с финнами. Теперь эти дивизии дислоцировались в Латвии, Литве, Эстонии. Тарасенков был задержан в Прибалтике на всю весну, и в мае он еще сидел в Ленинграде, роясь в Морском архиве: он писал о военном корабле «Володарский».

Так проскочили зима и весна 1941 года.

Марину Ивановну я помню еще в конце января или в феврале на наших заснеженных, завьюженных Конюшках — она то ли шла из Союза, то ли по пути в Союз договорилась с Тарасенковым зайти к нам, а я откуда-то бежала, торопилась домой, и увидела ее издали на нашей горбатой улочке. Она стояла и разговаривала с убогонькой Сашей. Марина Ивановна внимательно ее слушала, а Мур, скучая, сбивал снег с башмаков о каменную тумбу на краю тротуара…

А что же теперь мне еще удалось узнать о тех последних ее зимних месяцах последней зимы?

Она много переводит. Она не переставала переводить. Тогда, в начале декабря, мы слушали у нее на Покровском бульваре перевод Бодлера, а в тетради ее есть упоминание, что в ноябре она переводила и Байрона, и «Оду к молодости» Мицкевича. А в декабре — еще и народные бретонские песенки XVIII века для антологии французской поэзии, которая готовилась все в том же Гослитиздате, а в январе для того же Гослитиздата — поляков и среди них Юлиана Пшибося!

И еще есть две удивительные записи в тетради с переводами. Должно быть, когда в две тысячи каком-то году станут доступными все тетради Марины Ивановны, когда будет открыт ее архив, таких записей окажется больше, но пока нам известны эти две. И, быть может, та, которую привожу здесь первой, была сделана Мариной Ивановной в тот момент, когда она отправила Мура в школу, вытряхнув из кошелька все содержимое, едва набрав ему на завтрак, и вспоминает, у кого она еще не заняла, у кого еще можно занять… А может, она только вернулась из Гослитиздата, получив гонорар, и думает, как ей суметь дотянуть до получки…

Не знаю, что послужило толчком к написанию этих строчек; знаю, что и в ту зиму Марину Ивановну, как всегда, донимало безденежье…

«Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий): слава и деньги. Ибо для чего ж я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами — так же, как над существующими, над Кнап Гейс — как над Бодлером? Первое: невозможность. Невозможность — иначе. Привычка — всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду — подписывать. Мое доброе имя, т. е. моя добрая слава. — «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» Невозможность обмануть — доверие.

Поделиться с друзьями: