Скрытые долины
Шрифт:
— Конечно, помнит. А возьмёт ли? Кто её знает.
— Нет, нет, я выправлюсь, вот увидишь. Если не так, значит этак. И замуж выйду снова. Как ты думаешь, найду я себе жениха? Мне, кстати, не миллионер нужен, я теперь сама… Мне Вася все свои акции оставил, счёт свой на меня перевёл… Успел в последний момент… Я спокойно могу не работать, — но только я не могу не работать, я чахну, дома сидючи. Вяну-пропадаю… Так что…
С каждым новым словом она всё больше раскисала, и вот уже глаза увлажнились, вот и нос захюпал… Я с досадой понял, что глупо с моей стороны подбивать клинья ко вдове-миллионерше, потому встал и, не прощаясь, направился в прихожую. Она не особенно огорчилась, но побежала меня провожать. В дверях я обернулся, взглянул на трепещущее от скрытого плача лицо моей бывшей, разозлился, остро осознавая, что плачет она вовсе не по мне, и от злости поцеловал её в дрожащие губы. Она отпрянула, — но скорее от неожиданности, чем от возмущения, удивлённо похлопала глазами на меня и, наконец, сказала хриплым от слёз голосом:
— Ну всё, поцеловал, сделал своё чёрное дело, теперь можешь идти.
И почти вытолкала меня за дверь.
Я шёл домой не обнадёженным, не обласканным, — но счастливым. Я просто посмотрел на свою Таню, — и на первый раз мне хватило. Разумеется, я помнил, что моя жена была красива, — но я уже забыл до какой степени!.. Или она в самом деле похорошела за эти годы? Поистине, — как не удивиться, размышляя о мужской природе!.. Сто раз попадая то вонючую грязь, то в разъярённое пламя, перепачканные и обожжённые с ног до головы, избитые, изувеченные, мы и в сто первый раз выбирая между доброй дурнушкой и красивой стервой, неизменно берём красивую стерву, — и отказываемся признать этот выбор ошибкой. Решительно отказываемся! Некий внутренний голос упорно твердит нам: несмотря ни на что, мы правы, поступая так. А ведь Танька-то моя никогда стервой не была…
Как не удивиться, размышляя о женщинах!.. Наградите её всеми существующими под небом достоинствами: добротой, домовитостью, преданностью, сильным материнским инстинктом, умом, наконец, и образованностью, — весь этот блеск мгновенно и безнадёжно потускнеет, если скромно так добавить: «…но, к сожалению, с лица она страшненькая, и фигурка, знаете ли, не очень, и ножки кривые, — зато в остальном…»
Не подумайте, что такой взгляд свойственен лишь нашему развращённому веку. Увы, если внимательно присмотреться к истории, то поймёшь без труда, что во все времена первым вопросом о женщине был — «красива ли?» — и если нет, то все прочие вопросы отпадали тут же.
Удивительно и ещё раз удивительно! Ведь, если додумать эту мысль до конца, то поймёшь, что она может начисто уничтожить всякую этику, всякую систему нравственных ценностей! Если у половины человечества этика безжалостно порабощена эстетикой, то так ли уж всеобщи и (о, ужас!) так ли обязательны нравственные законы?..
Если всякая (вдумайтесь, — всякая!) женщина прекрасно знает, что добрая душа не даст ей ни шиша, что всё равно оценивать её будут только по внешности, исключительно по внешности, что всё её таланты и добродетели не выстроят для неё судьбы… Ведь на худой конец, дабы завоевать лишнее очко в соперничестве равных, можно прикинуться и доброй, и умной (это для толковой женщины не трудно, — существует несколько испытанных приёмов)…
Но если вся нравственность, то, на чём мир стоит, — для неё лишь архитектурные излишества… Братцы, о какой моральной проповеди можно после этого говорить?!.
Или эстетика всё-таки выше этики, и красота есть сама себе правда, — она есть та же этика, но с другого конца? Ведь никто же не разгадал пока секрет красоты: почему нечто кажется нам красивым?
Красота — великая и страшная тайна, не раскрытая пока никем. И поистине, объяснять женскую (собственно, человеческую) красоту лишь сексапилом есть великий и непростительный грех. Видимо, придётся признать, что в красоте есть правда. Не «своя правда» — мелкая, домашняя, постельная, — а правда, как таковая. И более того. Красота есть правда.
А если, допустим, некая красивая Наташка Иванова исполнена в душе своей всяческих неправд, — то это её беда. Она не соответствует своей красоте, — тем страшнее будет ей казнь. Истинно так.
Женщина и возвеличена, и порабощена собственным телом. Это рабство не сломят никакие феминистки: оно вписано в суть вещей, и неизменяемо, как законы природы. Единственный способ для женской души вырваться на свободу из телесной клетки — материнство. Мать и дитя это только душа и душа: тело практически не участвует в их беседе. Эта любовь совершенно бестелесна, небесна и в полной мере свята, — и в то же время она не в шутку требует от женщины ума, воли, знаний, талантов, добродетели. Только материнство делает женщину человеком до конца.
А у Татьяны-то не было детей!.. В нашу бытность она очень хотела, чтобы так и продолжалось, — видимо, Васю она тоже настроила на соответствующий лад.
Дома меня встретил недавно проснувшийся Ньюкантри, встретил и взглянул на меня глазами судьи, выносящего смертный приговор:
— Ну, и что буду тут по-твоему делать? — спросил он жёстко. — Это же легче в тюрьме находиться! Я же тут за два дня иссохну!
— Так, — сказал я, оглядывая весёленькие обои и солнечные окна отцовской квартиры. — А у тебя есть иные предложения? Ты забыл, что за тобой охотятся? Что тебе нельзя носа высовывать?..
— Охотятся, охотятся! — в раздражении вскричал Олежка, тряся бородой. — Ну так что теперь?! Сдохнуть тут в глухомани? Мне скучно! Я так не привык!
— Посиди, почитай, — попросту предложил я, но встретил в ответ такую волну гнева, что испугался:
— Читать?! — мистер обозлился не на шутку. — Читать?! Да я давным-давно всё что нужно прочёл! Ещё в школе! А в Универе и сверх того добавил! Мне вредно засорять голову чужими мыслями! Я должен помнить свою мысль! Нельзя всю жизнь питаться готовым продуктом! Понаписали всякой дряни, — он широко повёл рукой в сторону туго набитых отцовских стеллажей, — и думают, что умные! Писать-то всякий сумеет, дело не хитрое, — я вон, девять книг написал… А интернет провести не могут! Как я буду без интернета? У тебя что отец — интернетом не пользуется?
— Не стоит так вопить, — заметил я. — Ты уже позавтракал?
— Как я мог позавтракать? Разве ты меня накормил?
— Я оставил тебе завтрак на кухне.
— Мне нельзя это есть! Мне нужна вегетарианская пища!
— Посыпь яичницу толчёной маниокой, — и вегитарианствуй, сколько влезет.
После завтрака Ньюкатри успокоился.
— Ты не сердись на меня! — сказал он миролюбиво. — Я всегда по утрам злой. Ничего не поделаешь, это уж натура такая. Чего люди обижаются, не понимаю, — я же отходчивый. Покричу-покричу, а через минуту успокоюсь и не помню из-за чего шумел.
Я как мог объяснил ему, что придётся сидеть в квартире безвылазно в течении двух недель, — как это ни горько, а нужно терпеть. Он кротко согласился с моими доводами, и даже высказал ту мысль, что лучше сидеть в тёплой квартире, чем лежать в холодном морге. Произнеся эти мудрые слова, он набычился, сунул руки в карманы и принялся ходить из комнаты в комнату, видимо, пытаясь таким образом скоротать время заключения. Я достал с антресолей подшивку журнала «Крокодил» за 1971 год и торжественно вручил ему. Ньюкантри слегка поворчал в том смысле, что смех не улучшает карму, но журналы схватил охотно. Через минуту он уже простодушно гоготал, разглядывая карикатуру на обложке: «Смотри, алкаша нарисовали! Вот назюзюкался, дурень!»
Прошли сутки, — сутки непрестанного Олежкиного нытья, ворчания, визга, хрюканья, топанья ногами… Ньюкантри бешено рвался на волю, — и не то, чтобы я так не выпускал его в город, — нет, он сам до дрожи боялся выходить, но в маленьком его сердце страх перед киллерами и жажда свободы никак не могли найти общий язык. Не зная, чему отдаться, соблазну или осторожности, он бурно бесился и изливал на меня свою горькую обиду. Я услышал много интересного о себе, своём отце, о своём родном городе, о Воробьёве с Пироговым…