Слёзы мира и еврейская духовность (философская месса)
Шрифт:
этот требовал больше жизни беречь свою национальную исключительность. Вся история рассеяния есть не прекращающийся спор двух воль в еврействе, человеческой и сверхчеловеческой, индивидуальной и народной" (2001, с. с. 38, 36, 31). Так что эстетический образ, данный И.
– В. Гете для своего «Фауста», имеет еврейский прототип:
Но две души живут во мне
И обе не в ладах друг с другом.
Данный «не прекращающийся спор» объективирует собой «радугу в облаке как третью реальность», сосуществующую на фоне действительных крайностей; в конечном виде третья реальность, как олицетворенная радуга, становится тем, что должно называться «национальным лицом», делая основной упор на индивидуальные качества лица, имеющие еврейские генезис, а отнюдь не безликий и монотонный национализм; национальный фактор всегда должен состоять на службе у национального лица.
Таким образом, положительная ассимиляция и национальное лицо, суммируясь, дают очертания принципиальной новой системы индивидуалистского отряда сионизма в ее противопоказании коллективистской системе политического отряда русской формации и политического класса европейского сионизма. Эта сумма и становится культурой в том своеобразном оперении, что было генерировано еврейским естеством во чреве русского еврейства. Это в обобщении означает, что в общем русле русского еврейства Михаил Гершензон сливается с Ахад-ха-Амом в порядке активной жизнедеятельности еврейского духа в условиях галута. Однако сходство этих творческих систем отнюдь не однозначно и далеко не прозрачно, что говорит о сложности и зрелости русского сионизма. Если М. Гершензон рефлексирует понятие «национальность» с целью доказать его несостоятельность, опираясь на русское прочувствование духа личности, то Ахад-ха-Ам анализирует его с целью оправдать или хотя бы объяснить данное понятие в общечеловеческом социальном каноне, исходя из еврейской методики конкретизации (ха-формы). Ахад-ха-Ам заключает: «И „человечество“, в социальном смысле этого слова (т. е. то общее, в чем мы находим единство человеческого рода), постигается нами не иначе, как путем отвлечения, между тем, как „национальность“ есть та конкретная форма, которую человечество принимает в отдельных народах, в соответствии с условиями их жизни, их потребностями и историей. Первое есть тот общий внутренний дух, из которого проистекает социальная жизнь во всех ее обликах, а последняя — тот внешний, единичный облик, различный у разных народов, в который облекается этот внутренний дух, как он переходит из возможности в действие и вне которого он не встречается нигде в действительном мире». Итак, национальность есть ха-форма человечества, а в целом национальность и человечество представляют собой коллективистское единство форм с различным смысловым наполнением, и в таком понимании национального Ахад-ха-Ам близко соприкасается с аналогичным толкованием в русском народническом воззрении, где действуют провозглашенные В. Г. Белинским максимы: «Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения… Собственно говоря, борьба человеческого с национальным есть не больше, как риторическая фигура; но в действительности ее нет. Даже и тогда, когда прогресс одного народа совершается через заимствование у другого, он, тем не менее, совершается национально. Иначе нет прогресса».
Однако данное сходство имеет акцидентное (несущественное) значение, хотя и симптоматично в идеологическом порядке, поскольку в русском народничестве и духовном сионизме Ахад-ха-Ама предпочитается коллективное (народное) производство, но субстанциальная сущность этих учений исходит из совершенно различных источников. У Ахад-ха-Ама таким источником является еврейский закон согласия противоположностей и он излагает: "Поэтому с древнейших времен мы видим повсюду два пути обновления народной жизни: путь обновления человечества и путь национального обновления. Но в тех, кто идет этими двумя путями, мы должны видеть не две враждующие стороны, а, наоборот, союзников, помогающих друг другу" (1999, с. 257; выделено мною — Г. Г. ). Источник Белинского имеет другой характер, ибо из него выходят флюиды превосходства, признаки господствующих или лучших национальностей: «Что человек без личности, то народ без национальности. Это доказывается тем, что все нации, игравшие и играющие первые роли в истории человечества, отличались и отличаются резкою национальностию» (1948, с. с. 876, 877). Если у Белинского «резкая национальность» положена метафорой избранной нации — объекта борьбы за существование, то словосочетание Ахад-ха-Ама «союзники, помогающие друг другу» непосредственно раскрывается в смысл закона взаимной помощи. И тем самым Ахад-ха-Ам приходит в храм русской духовной философии, где по вопросу о национальности русская идея в лице Вл. Соловьева и князей С. Н. и Е. Н. Трубецких противостоит идеологии русского народничества Хомякова-Белинского. В этом состоит творческий союз Ахад-ха-Ама и Михаила Гершензона, составивший прочный блок в фундаменте русского еврейства.
Неприятие сионизма в политическом образе, противном по своей сути еврею как духовной категории, есть конституционное право русского еврейства в области культурного творчества. В согласии с чем должно быть соответственным отношение к Теодору Герцлю, как родоначальнику и основоположнику политического сионизма в Европе, общепризнанному вождю мирового сионизма. Однако в русской сионистской концепции, где политическая разновидность не числится достижением, Феодор Герцль воспринимается в ином и совершенно особом облике; отношение к Герцлю составляет едва ли не самую яркую особенность русского сионизма. Те из аналитиков, кто серьезно погружался в рефлексию сионистских сочинений Герцля соглашались в том или ином виде с выводом авторитетного знатока сионизма Вальтера Лакера: «Герцль не был оригинальным политическим мыслителей. В своем анализе еврейского вопроса он не пошел дальше Пинскера, который дал его еще двадцать лет назад… Как часто указывали восточноевропейские критики Герцля, в нем было слишком мало специфически еврейского». Именно недостаток «специфически еврейского» должен казаться в глазах русского еврейства наибольшим укором, а тем не менее, как раз в среде российских евреев Герцль получил посвящение в лидеры сионизма, хотя политический сионизм Герцля органически не приемлется русской сионистской доктриной даже в улучшенном виде, а сам Герцль был плоть от плоти западноевропейской эмансипации, сохраняя устои европейской диаспоры со всеми плюсами и минусами, воспринятыми неординарным умом. И В. Лакер продолжает: «Нетрудно указать на большое сходство в характерах и мыслях Герцля и Лассаля: мечты о том, чтобы вывести евреев из рабства, романтическая окраска мыслей, очарованность аристократическимитрадициями, светскими раутами и дуэлями, несбывшиеся литературные мечты и т. п. Они оба были одинаково далеки от иудаизма, но один полностью потерял надежду на возрождение еврейского народа, в то время как для другого еврейское национальное освобождение стало главной идеей жизни» (2000, с. с. 187, 191).
Нигде в другом месте не существует такого почитания своего духовного лидера, как в стане сынов Израиля, которое достигает уровня, при котором евреи изобрели для своего вождя новый психологический тип человека: им стад «не Бог, не царь и не герой», а пророк. Пророк изначально поставлен посредником между Богом и евреями и всю силу своей веры в Бога евреи перенесли на безмерное доверие к пророку, a сам факт появления пророка среди еврейской масс воспринимается как гарантия «богоизбранничества». О психологическом типе еврейского пророка говорится много и часто, но не акцентируется внимания на то, что, хотя институт пророков исчез из еврейской истории еще при разрушении Первого Храма, пророческий дух постоянно бытует в еврейской среде и каждый крутой поворот еврейской истории сопровождается обязательным появлением личности пророка. Можно сказать, используя библейскую метафору, что пророков среди евреев, как песка на берегу моря. Мало также принимается в расчет, что любое пророческое извержение в еврейском сообществе непременно наталкивается на противодействие догматического раввинатаиз талмудистского, фарисейского лагеря (судилище пророка Иеремии, распятие Иисуса Христоса, сожжение книг Рамбама, гонение Уриэля да Косты, проклятие Баруха Спинозы — лишь самые красноречивые из бесконечного ряда примеров), и противостояние тут проходит по линии культуры, как идеологии и как творчества.
Русское течение сионизма приобрело в процессе своего развития достаточно характеристических черт, чтобы считаться еврейским учением, для которого необходим субъект-носитель, вписывающийся в круг еврейского достояния, а это последнее неизбежно должно вылиться в пророческую стать икак знак еврейской природы, и как признак духовного созревания. Поскольку культурно-синтетическое вызревание русского еврейства проходило под идейной сенью русской философемы культа личности, то символическое излучение всего учения должно исходить, согласно русским канонам, только от отдельной личности, а никак не от коллективистского течения либо идеологической нормы. Подобная фигура концептуально необходима для русского сионистского учения, как элемент системной организации к как завершающий штрих мышления, ведущего свою родословную от славных еврейских пророков и живущего в еврейской традиции. Русский сионизм избрал Теодора Герцля пророком сионистской идеи и в качестве такового — лидером сионистского движения.
Это вовсе не означает, что Герцль получил из рук русских сионистов должность или звание, приобретя таким способом некий демократический статус, — просто русские сионисты, дыша в отличие от своих западных коллег более глубоко еврейским воздухом, узрели в персоне Герцля психологические свойства пророка — воителя за идею и веру, чем европейские евреи, успевшие забыть о пророчестве как еврейской черте характера, рационально пренебрегли, ибо оно (пророчество) совсем непотребно для политического сионизма. До знакомства с русскими сионистами Герцль записал в своем дневнике: «У меня есть только армия оборванцев. Я командую толпой подростков, нищих и дураков». Многословно и со всех сторон осмотрено великое значение 1-го сионистского конгресса 1897 года в Базеле, благодаря которому еврейский вопрос был введен в круг высшей мировой проблематики. Но вовсе не вызвало какого-либо аналитического интереса другое знаменательное событие, случившееся на этом конгрессе: встреча Теодора Герцля с русским сионизмом, а правильнее сказать, открытие для себя русскими сионистами личности Герцля. Если известен превосходный отзыв Герцля о русских сионистах, то еще более превосходное, однозначно восторженное впечатление от Герцля в среде русского еврейства было воспринято как должное. Почти во всех откликах русских сионистов о Герцле сплошным рефреном проходит какое-то удовлетворение от цельности человека, пришедшего в нужное время и в нужном месте. Вот отрывок из панегирического эссе еврейского поэта Льва Яффе: «Мы увидали его — и тотчас были покорены обаянием его личности. Герцль стал первой любовью нашей юности и большой любовью всей жизни, олицетворением всего высокого и прекрасного, что есть в мире. Его образ и личность наполняли каждый час и миг нашего существования. Еще не видав Герцля, мы его полюбили и уверовали в него всем сердцем. А когда увидели, он пленил нас своей сияющей, гармоничной красотой. Поколению, знакомому с ним только по портретам, не понять этой красоты. Для нас он был не только избранником народа, не только вождем дела всей нашей жизни, не только творцом возрождения народных надежд — он победил нас цельностью своей личности, ибо нам посчастливилось видеть его в полном расцвете отпущенных ему сил. Природа, желая показать, до каких высот может подняться смертный, подарила нам Герцля. Сионизм был для него не печальной необходимостью, а возвышенным идеалом».
Существенно, что в основе подобной патетики лежат чисто психологические качества личности Герцля, а вовсе не политические, ноуменальные или идеологические характеристики его воззрения; сообщается, что Нахум Соколов и Менахем Усышкин — крупнейшие русские идеологи сионизма, — первоначально выступали с резкой неприязнью к сионизму Герцля, но после личной встречи с ним оба враз влились в русскую свиту почитателей личности Герцля, а Соколов написал: «Он родился вождем и властителем. Он знал, чего хочет, и умел настоять на своем. Была в нем наивно-целеустремленная простота, первозданная цельность. Герцль времен Первого конгресса и есть подлинный Герцль — человек эпохи, пропитанный свободолюбивыми идеями, исполненный благородства и уверенности в себе. Герцль предвосхитил нас. И это было — как мистическая загадка. Он совершил все, о чем мы мечтали. Он создал из конгресса еврейскую трибуну. Он объединил всех евреев, сохранивших верность национальному чувству» (Сноска. Цитируется по И. Маору, 1977, с. с. 61-62, 66. ) В «русском отношении» к Герцлю нет экзальтации либо сентиментальной восторженности, как нет и рационально-рассудочного подхода, а есть откровение, в буквальном смысле, «любовь с первого взгляда», вызванной озарением чего-то далекого и родного; и лидерство Герцля, предпосланное в русском сионистском обществе, было снабжено таким кредитом доверия, какой был невозможен в рациональном западном сообществе, а уровень доверия есть критерий, отличающий Герцля как лидера в русском сионизме от аналогичного положения в своей генетической среде. (Известный еврейский философ Мартин Бубер доказал, что до-верие как таковое есть еврейский образ веры, то есть такое отношение к внешнему субъекту, какое навеяно отношением еврея к своему Богу). Для «русского отношения» типична библейская тематика и чисто еврейским способом, посредством ассоциаций с персонажами древнееврейской историй, аргументируется доверительное расположение к своему лидеру в русском Сионизме. Характеристика Т. Герцля, отмеченная острым взглядом еврейского писателя Бен-Ами (Мордехая Рабиновича), отнюдь не исключение: "Это больше не элегантный д-р Гецль из Вены. Это — царственный потомок Давида, восставший из могилы и явившийся перед нами во всем великолепии и красоте, которыми легенда окружала его. Все были поражены: казалось, что свершилось историческое чудо, будто бы сам Мессия, сын Давида, стоял перед нами. Меня охватило мощное желание закричать через все это бушующее море радости: «Jechi Hamelech!» («Да здравствует Царь!»). (Сноска. Цитируется по В. Лакеу, 2000, с. 142). И тем не менее Герцль возносится официальной аналитикой не как пророк сионистской идеи, хотя восхваляемые его человеческие качества имеют очевидную пророческую природу, а как автор политического сионизма и вождь политического движения. В расширенном компендиуме деятельности Герцля профессор Ш. Авинери прошелся по всей пророческой клавиатуре Герцля, но все параметры творческой индивидуальности Герцля в итоге оказались привязанными к коллективозначимым явлениям и рычагам, а пророк превратился в первооткрывателя. Авинери утверждает: «Новизна и историческое значение деятельности Герцля заключается не в оригинальности его идей и даже не в его организационных и практических талантах, а прежде всего в следующем: Герцль первым пробил брешь в еврейском и мировом общественном мнении, превратив национальное решение еврейского вопроса из темы, обсуждаемой на страницах провинциальной периодической печати еврейских просветителей (не имевшей широкого отклика ни среди еврейской общественности, ни среди неевреев), в проблему, заинтересовавшую широкие круги во всем мире. Из побочного явления жизни евреев захолустной „черты оседлости“, каким оно было до Герцля, сионистское движение превратилось в нечто, занявшее свое место на карте мира… Так Герцль открыл то, что впоследствии стало наиболее эффективным и отточенным оружием слабых, лишенных политической власти и стоящих за нею легионов, — общественное мнение. Сионизм взял его на вооружение с начала пути: Декларация Бальфура, решение от 29 ноября 1947 года, — все это было достигнуто не благодаря экономической или политической мощи евреев, а благодаря способности сионизма вновь и вновь мобилизовать духовные ресурсы, заложенные в грамотном, остроумном, умеющем говорить и спорить народе, и с помощью этого оружия привлечь на сторону слабой нации поистине огромные силы. И Герцль был первым, кто выковал это оружие, находящееся на службе сионизма по сей день» (1983, с. с. 130, 133).
Как пророк Сиона, глашатай сионистской вести по всем странам и дворам, Теодор Герцль качественно вписывается больше в духовную ткань русского сионизма, чем его европейского аналога, где Герцль занимал место лидера необычного политического движения. Удивительно, что посторонние наблюдатели видели в Герцле то, чего не могли разглядеть его европейские сообщники, и турецкий султан Абдул Хамид заметил: «Этот Герцль похож на пророка, вождя своего народа». Следует думать, что Герцль не мог не ощутить это положение, во всяком случае, более проникновенной характеристики, чем та, что прозвучала из уст Герцля, русское еврейство не получало даже у своих идеологов, — и Герцль говорил: «Русские сионисты ощущают себя евреями-националистами, однако без ограниченной и нетерпимой заносчивости, какую трудно понять, учитывая современное положение евреев. Их не мучает мысль о необходимости ассимилироваться, личность их цельна, без двойственности и без душевных надрывов. Всей своей сутью русские евреи дают ответ на конкретный вопрос, который часто задается бедными болтунами: не приведет ли неизбежно еврейский национализм к отдалению от европейской культуры? Отнюдь! Эти люди идут верной дорогой без лишних самокопаний, возможно даже не чувствуя при этом никаких затруднений. Они не растворяются ни в каком другом народе, но перенимают все лучшее у всех народов. Так им удается держаться с достоинством и подлинной непосредственностью, А ведь это евреи гетто — единственные евреи гетто, которые еще существуют ныне. И после того, как мы увидели, мы поняли, что давало нашим предкам силу выстоять в самые тяжелые эпохи. В их облике нам открылась история наша во всей полноте своего единства и жизненной силы» (цитируется по И. Маору, 1977, с. 68).
Судьбоносное значение 1-го Базельского сионистского конгресса, помимо того, что всегда числит за собой любой первый шаг, раскрылось прежде всего в русском еврействе, став для последнего источником нового качественного (духовного) приобретения, что вовлекло русский сионизм в бешенный ритм количественного роста: если до 1-го конгресса в России было 23 сионистских кружка, то менее, чем через год после конгресса, их стало 373; почти 41% общего числа сионистских организаций в мире было сосредоточено в России. Сионистские воды залили еврейские просторы России и остроглазый и ироничный Симон Дубнов срисовал ту картину кутерьмы и неразберихи, какая всегда сопровождает еврейскую активность, приводящую, однако, как правило, к поразительным результатам: «Зашевелилось, зашумело все вокруг. Новые сионисты, герцлисты, только что принявшие Тору с базельского Синая, старые палестинцы, культурные сионисты из последователей Ахад-ха-Ама, националисты, полные или частичные ассимиляторы из гнезда местного Общества просвещения, — все это сплелось в один клубок, который с оглушительным шумом катился по еврейской улице в течение нескольких лет». Центр сионистского мирового движения определенно сместился в Россию и, если Россия являлась родиной самобытного сионистского постулата, то после 1-го конгресса она приобрела право на столицу всемирного движения сионизма, а русское еврейство — на роль авангарда сионистской армии. Это обстоятельство стало закономерным результатом естественного хода развития исторических событий, понятых в небесно-исторической транскрипции: особые условия формирования и становления русского еврейства в обстановке Российской империи не могли не найти концептуального отражения в самобытной особенности русского сионизма как конкретного итога развития русского еврейства (русский сионизм как ха-форма русского еврейства).
Вся совокупность характерных и отличительных признаков русского сионизма, в конечном счете, получила извещение в зове-лозунге, инстинктивно исторгнутом Моисеем Лилиенблюмом: "Нам нужна Палестина!". Этот зов кардинально отличен от аналогичного призыва, звучащего в европейском лагере: в русском набате имеется в виду Палестина не как географический регион и не как термин еврейского национализма, а Палестина дана как символ и синоним духовного подъема, вмещающего в себя географию Земли Обетованной, историю национального достоинства и психологию вековечной мечты, какую сынам Израиля внушали его великие пророки: «И возвращу из плена народ Мой, Израиля, и застроят опустевшие города и поселятся в них, насадят виноградники и будут пить вино из них, разведут сады и станут есть плоды из них. И водворю их на земли их, и они не будут более исторгаемы из земли своей, которую Я дал им, говорит Господь Бог твой» (Амос, 9:14-15). Отличительное свойство русского сионизма заключено в том, что он являл собой процесс по переводу духовной инстанции Сиона из идеальной сферы в реальную область еврейской жизни и внедрил духовную величину Сиона в еврейскую действительность в качестве насущного стимула. Ген Иерусалима сделался генотипом еврейского тела и в недрах русского еврейства структурно оформился механизм возвращения еврейских душ на Землю Обетованную, или, другими словами, тяга к Сиону была трансформирована в дело организованной экспедиции в Эрец-Исраэль, и потоки эмиграции, которые называются алией, зарождаясь в России, систематически волнами накатывались на Палестину.