Смех лисы
Шрифт:
Тяжесть усилилась, став невыносимой, в плече что-то звонко лопнуло, боль разлетелась по мышцам отпущенной подтяжкой, но отпрыгивать было поздно и некуда. «Глупость какая, — подумал Сабитов, — подъемник поднимать должен, а летчик летать, а тут всё наоборот», — и мироздание как будто согласилось таких глупостей не допускать: стало легче.
В глазах было темно и мутно, но вглядываться было незачем и некогда: и так понятно, что техник-раззява снова потянул выпущенную стойку и что этого его усилия по-прежнему не хватает для выталкивания подъемника в устойчивое вертикальное положение.
— Чего встал, помогай! — прошипел Сабитов.
Топанье, кряхтенье, скрежет, удар.
Подъемник веско встал на все опоры.
Сабитов, вдохнув и выдохнув, попробовал качнуть стойку. Она стояла незыблемо, будто годами врастала в пол. Сабитов уперся руками в колени и попробовал проморгаться и отдышаться. Техники смотрели на него с опаской и молча, и только набежавший все не унимался.
— Товарищ капитан, — сказал он жалобно. — Вам от КПП дозвониться не могут.
— Это поистине удивительно, — пробормотал Сабитов и скомандовал, не выпрямляясь, но погромче: — Слюсаренко, Шепелев, проверить раму и комплектность обвеса, через час доложить. Что там на КПП?
Вестовой обрадованно доложил:
— Караульный звонит, там, говорит, пацан вас домогается.
— Какой пацан? — недовольно спросил Сабитов. — Нормально доложите.
— Не могу знать, товарищ капитан. Гражданский, видимо, из местных.
Очень рвется, а в чем дело…
Он замолк, обнаружив, что Сабитов прошел мимо него, косолапо и поводя плечами, как боксер на разминке, но ворота ангара миновал уже почти строевой походкой.
— Он просто давно уже… — попытался объяснить вестовой вдогонку.
Сабитов побежал.
Серега рассказывал сбивчиво, то и дело замолкая от растущего отчаяния и, наверное, понимания общей бессмысленности. Пока он мчался, воевал с часовым и горел страстным желанием вывалить свою беду на единственного человека, который был сильным, потому что в погонах и, наверное, при оружии, и не был посторонним, потому что пил чай у них дома, ну и вообще — ему казалось, что от этого что-то может измениться. А теперь парень, видимо, сообразил, что ничего не изменится. Что может сделать сбитый летчик? Упасть, попробовав не убить никого вокруг. Сабитов однажды это сделал. Мог, возможно, и повторить — в последний раз. Но ни с чужой бедой, ни с далекой катастрофой, ни с подступающей все ближе смертельной болезнью он справиться не мог.
Сабитов не удивился, не испугался и не опечалился. Он просто с тупой обреченностью понял, что здоровенная дура, которая могла упасть и раздавить его в ангаре, была только символом, намеком, сигналом, который он должен был уловить и как-то отреагировать, а не вздыхать с облегчением. Теперь на него упала и раздавила куда более беспощадная дура, а он даже не заметил. И лежал теперь разрубленный и размазанный по полу, стараясь не напугать хотя бы выражением лица несчастного мальчика, смотревшего на него с надеждой — глупой, оскорбительной и рвущей душу, которая еще не улетела, значит.
Как будто Сабитов был способен что-то исправить.
Как будто Сабитов был способен что-то пообещать.
Как будто Сабитов был способен просто сказать какое-нибудь пошлое брехливое утешение вроде «Все будет хорошо» — которое ни мальчик, ни сам Сабитов не забудет и не простит.
— Все будет хорошо, — очень спокойно пообещал он. — Доскин, вызовите дневального, пусть отведет мальчика в столовую и проследит, чтобы накормили.
— Да при чем тут накормили, я и не хочу вообще… — взвился Серега.
— Отставить, — скомандовал Сабитов. — Сегодня не ел, так? Непорядок.
А должен быть порядок. Со всех сторон. Ты наводи со своей стороны, а я со своей возьмусь. Выполнять.
Он козырнул, развернулся и твердо зашагал к госпиталю, стараясь не корчиться от ненависти и презрения к себе.
В госпиталь его не пускали, упорно и, кажется, долго. Сабитов сам не помнил, что говорил, — кусок времени и пространства просто мигнул и выпал из жизни навсегда, очевидно, произволом милосердной совести, решившей пощадить своего носителя хотя бы в части грядущих воспоминаний. Но говорил капитан, видимо, страшное и выглядел соответствующе, потому что, придя в себя, обнаружил, что стоит облаченный в некоторое подобие костюма химзащиты у дверей палаты номер восемнадцать, нетерпеливо кивает, обрывая не первые, судя по всему, инструкции лысого, хоть и молодого врача, и входит внутрь через дверь и тяжелый брезентовый занавес.
Кроватей в палате было две, и человека два. Один, незнакомый, здоровенный, в костюме наподобие сабитовского, сидел на табуретке у изголовья. Вторым человеком, лежавшим на кровати у окна, была, очевидно, Валентина. Она тоже казалась незнакомой, худой, а в некоторых неожиданных местах — под глазами и в области шеи, — наоборот, распухшей так, что кожа поверх блямб и валиков натянулась, поигрывая острым зеленоватым блеском. И лежала она изломанно, не как человек, а как поваленный памятник, так, что кислородная маска и разнообразные трубки были прилажены не сверху, а с причудливых флангов.
Здоровенный человек медленно развернулся к Сабитову, явно собираясь сказать что-то грозное, но то ли фрагмент форменных брюк, торчавший между ремешками костюма и бахилами, то ли какая иная причина заставили его передумать. Он тяжело поднялся и молча вышел из палаты.
Сабитов, поколебавшись, сел на освободившийся табурет. Табурет качнулся, и вместе с ним качнулась палуба, на которой Сабитов никогда не был, и зазвучала далекая дурацкая музыка, которой он не слышал, но догадывался, что это какой-то эстрадный сироп, который вечно гоняют в бодрых радиопередачах типа «С добрым утром!» и на любых массовых мероприятиях, не привязанных к красным дням календаря.
Огромный теплоход шел к полыхающему солнцу по огромной реке, которую Сабитов видел только на фотографиях, — и вспоминать их он не хотел, а не вспоминать не мог. Внизу играла серебряными отблесками стальная вода, по сторонам очень медленно ползли низкие берега, реденько усеянные светлыми многоэтажками, впереди медленно вырастал черный мост, похожий на общипанную сороконожку, а вверху неподвижно распростерлись несколько чаек, высматривавших, не сбeгал ли кто-нибудь из пассажиров в ресторан за хлебом. Пассажирам было не до чаек: они болтали, смеялись, бродили по верхней палубе или сидели в раскладных шезлонгах, уютно закутавшись в пледы и платки, и любовались водой, берегами и мостом, к которому подползал бесконечный грузовой поезд.
— А теперь мы узнаем, кто из нас самый ловкий! — прокричала очень ярко одетая девушка, окруженная стайкой детей.
Дети загалдели, показывая готовность обнаружить в себе и это преимущество. Лишь одна из них, полноватая девочка лет девяти в джинсовом костюме, разочарованно фыркнула и покосилась в сторону шезлонгов. Оттуда, откинув край пледа, ее поманила очень красивая женщина. Девочка с облегчением побежала к ней, гневно отвергла безмолвное предложение усесться матери на колени и пристроилась рядом. Они обнялись и принялись шептаться, посмеиваясь и поглядывая на детей, которых массовица-затейница выстраивала в две куцые шеренги. В ответ на вопрос матери девочка фыркнула еще раз, теперь пренебрежительно, и завертела головой. Приложив ладошку козырьком к глазам, поизучала чаек, рассмотрела берег за ближайшим бортом, затем мост, по которому уже деловито стучал длинный состав с углем, повернулась к носу и спросила: