Собрание сочинений. Том 3. Гражданская лирика и поэмы
Шрифт:
Не страшно — надежно стоять за сосною. Крепкие выросли в нашем бору. За ней — как за каменного стеною. Принимает огонь на себя, на кору. Стали шаги у ребят осторожными, глаза тревожными. Одни присели, другие легли. Втерлись в снег до земли. Весь батальон подобрался к опушке. Отсюда видна деревня Чернушки, так ее звать. «Чернушки», — шепотом вывели губы. На краю горизонта серые срубы. Знаем, ее приказано взять. Взять ее надо, а страшно. Страшно, а взять ее важно. Нужно из-за сосны сделать в сторону шаг. Говорят, что на запад отсюда широкий большак. И можно дойти до самой границы, до того столба. Может, и мне судьба? Или еще за сосной хорониться? Нет! Проклятая блажь! Ведь не другой, а я ж перед боем заранее сам говорил на комсомольском собрании: «Враги не заставят сдаться, друзьям не придется краснеть. Я буду драться, презирая смерть!» Так я вчера обещал ребятам и сейчас обещаю себе. И грею рукой затвор автомата: не отказал бы в стрельбе. Мы из-за сосен глядим друг на друга. Нет на лицах испуга. С веток слетают комочки из пуха, летят, маскхалат припорашивают и сразу же тают — весна. Лейтенант нас шепотом спрашивает: «Задача ясна?» — «Ясна!» — мы хрипло шепнули. Ну, прощай, спасибо, сосна, что верно меня заслоняла от пули…
Тогда не знал я точно, как сегодня, когда смотрел из-за сосны вперед, к какой нечеловечьей преисподней принадлежал фашистский пулемет. Ведется суд, проводятся раскопки, исследуются пепел и зола, Майданека безжалостные топки, известкою залитые тела. То кость, то череп вывернет лопата, развязаны с награбленным узлы, — теперь уже доказано, ребята, что мы недаром на смерть поползли. Тогда мне показалось, что на подвиг не вызовут другого никого, что день победы, будущность народа зависит от меня от одного. Мне показалось, что у сизой тучи, потупив очи горестные вниз, за проволокой, ржавой и колючей, стоит и скорбно смотрит наша жизнь… То принимает деревеньки образ, то девочкой израненной бредет, то, как старушка маленькая, горбясь, показывает мне на пулемет. Нет, Родина, ты мне не приказала, но я твой выбор понял по глазам там, у плаката, в сумерках вокзала, и здесь на подвиг вызвался я сам! Я осознал, каким чертополохом лощина заросла бы, если мне вдруг захотелось бы прижаться, охнув, к последней и спасительной сосне. Я не прижался. Ясного сознанья не потерял! Дневная даль светла. Рукою сжав невидимое знамя, я влево оттолкнулся от ствола, и выглянул, и вышел за деревья к кустам, к лощине, к снегу впереди, где в сизой туче сгорбилась деревня и шепчет умоляюще: «Иди». Последний ломоть просто отдать. И вовсе не геройство — поголодать. Нетрудно боль и муку, стерпев, забыть, не страшно даже руку дать отрубить! Но телом затыкать огонь врага, но кровью истекать на белые снега, но бросить на жерло себя живого… (Подумал — обожгло струей свинцовой!)Снег не скрипит под ногами уже — вялый, талый. Медлим. И ухо настороже — по лесу эхо загрохотало. Чего притворяться, сердце заёкало. Около вырылась норка от пули, выбросило росу. Защелкало, загремело в лесу. Иглы на нас уронили вершины. А с той стороны, с откоса лощины, бьет пулемет. Встать не дает: Слухом тянусь к тарахтящему эху, а руки — тяжелые — тянутся к снегу. Не устает, проклятый, хлестать! Опять лейтенант командует: «Встать!» Встать, понимаем, каждому надо, да разрывные щелкают рядом, лопаются в кустах. И не то чтобы страх, а какая-то сила держит впритирку. И в амбразуре стучит и трещит. Эх, заиметь бы какой-нибудь щит! Закрыть, заложить проклятую дырку!
Три человека затаились в дзоте, они зрачками щупают меня… Теперь вы и костей их не найдете. Я не стремлюсь узнать их имена. Что мне приметы! Для чего мне имя трех смертников, трех канувших теней? Мой поединок, помните, не с ними, — мой враг страшнее, пагубней, сильней! Вы видите, как факелы дымятся, как тлеют драгоценные тома, как запах человеческого мяса вползает в нюрнбергские дома. Вам помнится колючая ограда вокруг страдальцев тысяч лагерей? Известна вам блокада Ленинграда? Голодный стон у ледяных дверей? Переселенье плачущих народов, услышавших, что движется беда, смертельный грохот падающих сводов, растертые до щебня города? Мой враг сейчас подписывает чеки, рука его на сериях банкнот, и пулю, что застрянет в человеке, как прибыль, арифмометр отщелкнет. Он всунул руки в глубину России и тут — клешней — ворочает и мнет, и тут — на промороженной трясине поставил он свой черный пулемет. С ним я вступил в смертельный поединок! В неравный? Нет! Мой враг под силу мне. И пух снежинок с каплями кровинок отсюда виден всей моей стране. Кто он, что глядит в узкую щель? Кто он, чужой солдат, ищущий цель? Разве бы я мог так поступить? Мирный его порог переступить? Разве б я мог сжать горло его? Вырвать, поджечь, взять дом у него? Раз он не отшвырнул свой затвор, раз он не отвернул взора, вор, раз он заговорил так сам, раз он загородил жизнь нам, — я доползу к нему с связкой гранат. Я дотащу к нему свой автомат.Пора! Вижу, встал мой товарищ. Крикнул «ура», выронил автомат и посмотрел себе под ноги. Он упал. Я вставил запал в гранату. Отцепил лопату и вещевой мешок. Сзади Матвеев: «Сашка! Ложись!» Вот теперь моя начинается жизнь. Теперь мне ясна каждая складка, кустик, морщинка. Я разбираю отдельно снежинки, какими покрыта лощинка. Ничего! Мне повезет! Вот и дзот, приплюснутый, низкий. Мимо меня — протяжные взвизги. Рядом еще Артюхов ползет. У нас гранаты и полные диски.
Стучат виски, подсказывают будто: раз, два и три… Звенящий механизм отсчитывает долгую минуту, как полным веком прожитую жизнь. Я в ту минуту о веках не думал и пожалеть о прошлом не успел, я на руки озябшие не дунул и поудобней лечь не захотел… Когда-то я хотел понять цель жизни, в людей и в книги вдумывался я. Один на рынке ищет дешевизны, другой у флейты просит соловья. Один добился цели: по дешевке купил, и отправляется домой, и долго смотрит на свои обновки, недорогой добытые ценой. Другой добился тоже своей цели: он насладился флейтою своей, и клапаны под пальцами запели, и захлебнулся трелью соловей. А я? Добился? Прикоснулся к сути моей недолгой жизни наяву? Я этой предназначен ли минуте, которую сейчас переживу? И новым людям будет ли понятно, что мы, их предки, не были просты, что белый снег окрасившие пятна не от безумья, не от слепоты; что я был зряч и полон осязанья, что не отчаянье меня влекло, что моего прозрачного сознанья бездумной мутью не заволокло?.. Вот этого, прошу вас, не забудьте, с величьем цели сверьте подвиг мой, — я все желанья свел к одной минуте для дела жизни, избранного мной. Хочу, чтоб люди распознать сумели, встречая в мире светлую зарю, какой Матросов добивался цели! Добился ли? Добился! — говорю. И — недоволен я такой судьбою, что свел всю жизнь в один минутный бой? Нет! Я хотел прикрыть народ собою — и вот могу прикрыть народ собой. Очень белый снег, в очи — белый свет, снег — с бровей и с век, сзади — белый след. Разве я не могу лечь, застыть на снегу, разве не право мое — яма — врыться в нее? Трудно к пулям ползти, но я не сойду с полпути, не оброню слезу, в сторону не отползу. Я дал по щели очередью длинной. Напрасно. Только сдунул белый пух. Швырнул гранату… Дым и щепы с глиной. Но снова стук заколотил в мой слух. И вдруг я понял, что с такой громадой земли и бревен под струей огня не справиться ни пулей, ни гранатой — нужна, как сталь, упрямая броня! Вплотную к дзоту, к черному разрезу! Прижать! Закрыть! Замуровать врага! Где ж эта твердость, равная железу? Одни кусты да талые снега… И не железо — влага под рукою. Но сердце — молот в кузнице грудной — бьет в грудь мою, чтоб стать могла такою ничем не пробиваемой броней.Теперь уже скоро. Осталось только метров сорок. Сзади меня стрекотание, шорох. Но не оглядываюсь — догадываюсь — стучат у ребят сердца. Но я доползу до самого конца. Теперь уже метров пятнадцать. Вот дзот. Надо, надо, надо подняться. Надо решить, спешить. Нет, не гранатой. Сзади чувствую множество глаз. Смотрят — решусь ли? Не трус ли? Опять пулемет затвором затряс, загрохотал, зататакал. Ребята! Он точно наведен на вас. Отставить атаку! Следите за мной. Я подыму роту вперед…
Вся кровь кричит: «Назад!» Все жилы, пульс, глаза, и мозг, и рот: «Назад, вернись назад!» Но я — вперед! Вы слышали, как выкрикнул «вперед!» я, как выручил товарищей своих, как дробный лай железного отродья внезапно захлебнулся и затих! И эхо мною брошенного зова помчалось договаривать «вперед!» — от Мурманска, по фронту, до Азова, до рот, Кубань переходивших вброд. Мой крик «вперед!» пересказали сосны, и, если бы подняться в высоту, вы б увидали фронт тысячеверстный, и там, где я, он прорван на версту! Сердцебиению — конец! Все онемело в жилах. Зато и впившийся свинец пройти насквозь не в силах. Скорей! Все пули в тупике! Меж ребер, в сердце, в плоти. Эй, на горе, эй, на реке — я здесь, на пулемете! «Катюши», в бой, орудья, в бой! Не бойся, брат родимый, я и тебя прикрыл собой,— ты выйдешь невредимый. Вон Орша, Новгород; и Мга, и Минск в тумане белом. Идите дальше! Щель врага я прикрываю телом! Рекою вплавь, ползком, бегом через болота, к Польше!.. Я буду прикрывать огонь неделю, месяц, — больше! Сквозь кровь мою не видит враг руки с багряным стягом… Сюда древко! Крепите флаг победы над рейхстагом! Не уступлю врагу нигде и фронта не открою! Я буду в завтрашней беде вас прикрывать собою!Наша деревня! Навеки наша она. Теперь уже людям не страшно — на снег легла тишина. Далеко «ура» затихающее. Холодна уже кровь, затекающая за гимнастерку и брюки… А на веки ложатся горячие руки, как теплота от костра… Ты, товарищ сестра? С зеркальцем? Пробуешь — пар ли… Я не дышу. Мне теперь не нужно ни йода, ни марли, ни глотка воды. Видишь — другие от крови следы. Спеши к другому, к живому. Вот он шепчет: «Сестрица, сюда!..» Ему полагается бинт и вода, простыня на постели. А мы уже сделали все, что успели, все, что могли, для советской земли, для нашего люда. Вот и другой, бежавший в цепи за тысячу верст отсюда, лежит в кубанской степи. Всюду так, всюду так… На Дону покривился подорванный танк с фашистскою меткой. Перед ним — Никулин Иван, черноморский моряк. Нет руки, и кровавые раны под рваною сеткой. В тучах, измученный жжением ран, летчик ведет самолет на таран, врезался взрывом в немецкое судно… Видишь, как трудно? Слышишь, как больно? У тебя на ресницах, сестрица, слеза. Но мы это сделали все добровольно. И нам поступить по-другому нельзя…
Все громче грохотание орудий, все шире наступающая цепь! Мое «вперед!» подхватывают люди, протаптывая валенками степь. Оно влилось в поток от Сталинграда и с армиями к Одеру пришло; поддержанное голосом снарядов, оно насквозь Германию прожгло. И впереди всех армий — наша рота! И я — с моим товарищем — дошел! Мы ищем Бранденбургские ворота из-за смоленских выгоревших сел. Да, там, у деревушки кособокой, затерянной в России, далеко, я видел на два года раньше срока над тьмой Берлина красное древко. Свободен Ржев, и оживает Велиж, Смоленск дождался праздничного дня!.. Ты убедилась, Родина, ты веришь, что грудь моя — надежная броня? Приди на холм, где вечно я покоюсь, и посиди, как мать, у моих ног, и положи на деревянный конус из незабудок маленький венок. Я вижу сон: венок прощальный рдеет, путиловскими девушками свит. Фабричный паренек, красногвардеец, вдали под братским памятником спит… Его, меня ли навещает юность, цветы кладет на скорбный пьедестал. Грек-комсомолец смотрит, пригорюнясь, и делегат-китаец шапку снял… И на часах сосна сторожевая винтовкой упирается в пески, и над моей могилой оживая, подснежник расправляет лепестки… Свежих ручьев плеск, птичья песнь. Строевой лес зазеленел весь. Наряжена к весне в цветы лощинка. А рапорт обо мне стучит машинка. Простую правду строк диктует писарь. Ложится на листок печатный бисер. Качает стеблем хлеб, раскатам внемля. С пехотою за Днепр уходит время. И над Кремлем прошло дыхание осеннее, и вот на стол пришло с печатью донесение, что вечно среди вас служить я удостоен… И обо мне приказ читают перед строем.День сменяется днем, год сменяется новым. Жизнью продолжен, я должен незримо стоять правофланговым. Уходят бойцы, другие встают. А имя мое узнают. Место дают. Вечером, в час опроса, сержант обязан прочесть: «Матросов!» И ответить обязаны: «Есть! Погиб за отчизну…» Но — есть!
Так! Выкликай, сержант русоголовый! Вся рота у казармы во дворе. Несменный рядовой правофланговый, я должен в строй являться на заре. Теперь, когда живым я признан всеми, могу в свободные от службы дни входить и в общежития и в семьи и говорить о будущем с людьми. Но я не призрак. Вы меня не бойтесь. Я ваша мысль. Я образ ваших лиц. Я возвращаюсь, как бессмертный отблеск всех, бившихся у вражеских бойниц. Забудем о печальном и гнетущем, о смерти, о разлуке роковой, — сейчас о настоящем и грядущем вам скажет ваш товарищ рядовой. Товарищи! Вы не простые люди, вы мир не простодушьем потрясли, — в воде траншей, в неистовстве орудий вы на голову век переросли. Железный век, губивший человека, изгнали вы из сердца своего, вы — люди Человеческого века, вы — первые строители его! Достойны вы домов больших и новых, прямых аллей с рядами тополей, просторных спален, золотых столовых, прохлады льна и жара соболей. Все вам пристало — и цветы живые, и просто в жизнь влюбленные стихи, и утренние платья кружевные, и дышащие свежестью духи. Вы сможете все россыпи Урала в оправы драгоценные вложить, вы все протоны атомов урана себе, себе заставите служить! Вам жажды счастья нечего бояться, не бедность проповедуется здесь! Наш коммунизм задуман как богатство, как всем живым доступный мир чудес. Вы этот мир осуществите сами! Чертеж на стол! В дорогу, циркуля! Вперед к нему — широкими шагами, вперед, геликоптерами крыля! От хмурых туч освобождайте солнце и приходите требовать к судьбе — то счастье жить, что смертью комсомольцев вы в битвах заработали себе! Помните: чтобы жить еще светлей, главное — дорожить землей своей. Главное — уберечь жизни смысл, нашу прямую речь, нашу мысль. Чистый родник идей, где видны лучшие всех людей сны и дни. Если страна жива — живы мы! В травах, как острова, стоят холмы. Смех молодых ребят в мастерских, там, где сверлят, долбят сталь и стих… Сосны как кружева, майский свет. Если страна жива — смерти нет!