Собрание сочинений. Том 3. Гражданская лирика и поэмы
Шрифт:
Сон Мазая
Все как будто планово! У окна прохладного и синь вагона спального светит ландыш ламповый. Скоро ль снова тронется? Не пора ль укачивать? Нет, велит бессонница руку облокачивать. То ее под голову, то под бок устраивает. А ход состава скорого гул колес утраивает… Бронза с красным деревом Век — в вагоне бронзовый. А поезд мчится к северу, к рощицам березовым. Занят он погонею, и Макару слышится, как шасси вагонное говорит и дышит все: «Собраны мы в Сормове, буфера с рессорами, сталь у нас надежная, железнодорожная… Из ремонта осенью оси мы с колесами… А мы — осям защитники, прочные подшипники, нам везти поручено сталевара лучшего…» Отошла бессонница, лоб к подушке клонится. Семафор сторонится, и строй колес бесчисленных друг за дружкой гонится, но догнать немыслимо. Тянут вдаль излучины рельсы неразлучные, ими песни лучшие с музыкой разучены. Повторяют шатуны их слова: «Мы катаны, катаны, прокатаны мастерами знатными, станами прокатными, накрепко подтянуты и к Москве протянуты… Мчатся перелесками прямо к Павелецкому! Мрак усыпан блестками, и сон увидеть есть кому…» *
Чудится Макару странный, синий сон. Шаг по тротуару будто сделал он и вошел под утро в раннюю Москву, и очутился будто вновь на томмосту, От зари багровой гаснут искры звезд. Рядом строят новый небывалый мост. Никого народа… Как свинец река… В Спасские ворота, в Кремль идет Макар. Постовой у входа в глубине ворот. С подписью и фото пропуск он берет. Кубики в петлицах, снайперский значок, а зрачки в ресницах те же… Землячок! Как же не припомнить! Точно! Он — пастух, друг в зеленой форме, в Спасских на посту. — Здравствуй, дай вглядеться, обними, узнай, друг, товарищ детства! — закричал Мазай. Но Москва не верит и глазам, пока точно не проверит: «Кто, откуда, как?» Медленно читает пропуск постовой. То мелькнет, то тает тень на мостовой. Отдал пропуск жаркой, но чужой рукой. — Нет, — сказал он. — Жалко, но вы — Мазай другой. Тот — пропал без вести, тот — другой Макар. А вы — стране известный, знатный сталевар… Будто день вчерашний выглянул опять. Стрелки Спасской башни закружились вспять — в пыль и в скрип тележный, к бычьему ярму, к жизни безночлежной, к батраку, к тому… Просто сходство, случай… Но постой! Открой — ты-то, друг, послушай, разве не другой? Разве наш вчерашний день не стал другим? …И часы на башне заиграли гимн. А он пробился взглядом земляку в глаза: — Друг, в двадцать девятом, помнишь, — ты сказал: «Что тебя тревожит? Счастье на земле? Ждут еще, быть может, и тебя — в Кремле…» Распахнул объятья узнанный земляк, и друзья, как братья, обнялись, и — как! Тихнет отдаленно Спасской башни звон. В глубине вагона затихает: сон. *
А по мосту надежному железнодорожному поезд путь простукивает, фермам на мосту кивает, но только с моста сходит он, скорый темп находит он. Поезд перелесками мчится к Павелецкому! К древней белокаменной, к новой флагопламенной, что растет, не старится, с буквой «М» на станциях, с звездами над городом, с кремлеглавым золотом, с песнями, с поэтами, с жизнью всей — по-новому, с парком, с эстафетами по кольцу Садовому, с площадями милыми, с корпусами А и Б, с шелкоалюминьевым стратостатом на небе, с первой волжской палубой утром на Москве-реке, с перелетом Чкалова, с молодежью за руки, в круг расхороводенный — словом, к сердцу Родины, где эпоха строится, где дороги сходятся, где в воротах Троицких и Мазай находится… Восьмой чрезвычайный
Съезд Советов. Съезд, будто море, бурный. Восклицанья с мест. Гул перед трибуной. Если встанешь ты над стихией мощной, здесь от высоты растеряться можно. Но с нее видней на стороны четыре горизонты дней будущего в мире. Море лиц и рук стало волноваться, и прокатился вдруг новый вал оваций! Здесь — весь цвет страны. Здесь — товарищ Сталин. Ленин! У стены, здесь — на пьедестале. Основной Закон — главный пункт повестки. И все звенит звонком староста советский. Радость! Шторм такой не уймешь и за ночь. Но тишь навел рукой Михаил Иваныч. Здесь на этот раз даже тесновато. Здесь рабочий класс. Скоростник, новатор. Здесь советский люд, деловой, серьезный. И, конечно, тут цвет семьи колхозной. С портупеей вкось, радостен и молод, здесь и Комсомольск — на Амуре город. Мрамор. Ровный свет. Строгость гладких кресел. Но Съезд, как человек, то суров, то весел. Он то восхищен, то смотрит строгим взором. Шутку бросишь — он рассмеется хором. Съезд, как человек, и в делах без шуток. Выбранный от всех, он участлив, чуток, видит каждый ряд, точно примечает — что за делегат слово получает, и во все глаза смотрит с кресла, с места, как стоит Мазай на трибуне Съезда: «Высказать бы все: кто, чей сын, откуда. Боль бедняцких сел. Детство. Дальний хутор, где его кулак злой издевкой донял. Но… может, он не так? Может, Съезд не понял: юность без крыльца, дым сожженной хаты, день, когда отца зарубили гады. …Что ж я начал вдруг о детстве невеселом?» Но Съезд как лучший друг: понимает все он. Под кругами люстр светел зал громадный. Съезд подумал: «Пусть выскажется. Ладно. Славный паренек, — думается Съезду, — много перенес, не под силу детству… Но ты, брат, не ослаб, только стал упрямей. Из кулацких лап вырвался, как пламя! У тебя черты прямоты народной. А я, брат, сам, как ты, с Октября — свободный. Не бойся ничего. Первым делом — смелость». И обнять его Съезду захотелось: «Вот ты, брат, какой…» Но застыли губы. И Макар рукой вбок провел по чубу. Прядь как темный шелк, отыскать бы слово… Ищет. Есть! Нашел! Продолжает снова, как он сильным стал при советской власти, как он варит сталь Родине на счастье; как он стал дружить с книгой в Комсомоле и понял: жить — так жить, не кой-как, а вволю; и если сталь варить, так варить на славу! Что и говорить? Все это по праву. А Съезд: «Да, ты рожден для борьбы, для риска. Видишь, как зажжен страстью большевистской! Рад пожать бы я руку металлургу. Виден у тебя партбилет сквозь куртку. И на сердце, знать, набралось сказать что…» А тот откинул прядь (от отца — казачья). Посмотрел на нас… Понял Съезд по жесту: важное сейчас он откроет Съезду: — Для страны не жаль ни труда, ни крови. Для чего нам сталь? А для строек новых, для добычи руд, для турбин могучих, чтобы жизнь и труд сделать втрое лучше; чтобы стлалась степь — без пустынных пятен, чтоб насущный хлеб даже… стал бесплатен. Но для чего нам сталь, — вдруг спросил он строго, — если враг бы встал у нашего порога? И Съезд сказал себе: «Этот пост не бросит. В схватке, ослабев, пощады не попросит». А Мазай: — Могу дать ответ короткий: Мы зальем врагу жидкой сталью глотки! Так сказал, что звон с эхом перекатов! И кто-то вышел вон из ложи дипломатов. И стоял Мазай в зале, в общем гуле, и его глаза в счастье потонули. …Здесь был утвержден и всем светом узнан Основной Закон Советского Союза. Поиски и находка
Снова печь пылает, снова сталь гуляет, снова пляшет резво с марганцем железо, и в желоб льется снова сталь из выпускного. Грузят шихту краны длинными руками, и смотрят великаны в жаркие вулканы смелыми зрачками с синими очками. Посмотреть — так все тут в Мариуполь едут, изучить вот этот знаменитый метод. И стоят с Макаром: — Покажи, товарищ, как, каким макаром так ты быстро варишь? — Смотрят на заправку и стоят всю плавку, но они Макару тоже дали жару! Печь гудит, трясется. Из окон — три солнца. Сталевар Аносов поднял ряд вопросов: — Ну, а как с износом? Бел твой свод, не розов. Печь с натуги воет. Печь в ремонте вдвое. Значит, за год выдашь вдвое меньше плавок. Метод твой, как видишь, требует поправок. Ты, Мазай, новатор, но только рановато застывать на месте. Дай поищем вместе. Нам всегда давалось счастье в руки обе. А что обидел малость… — Но Мазай: — Це добре. Нужен, нужен поиск. Не кирпич ли порист? Чей-то голос шепчет: — Магнезит покрепче. Вот с Урала пишут: своды нужно выше. Или ромбом стены растянуть мартену? Путь закрыть износу надо — кровь из носу! Надо ночь не спать и исписать тетради ради этой, ради радостной находки, ради новой сводки, где б стояло: «Найден, вырублен из почвы камень для громадин, небывало прочный!» Он не сдаст, хоть режьте, в поиске, в надежде. Он в пожар работы, в формулы, в подсчеты — всунул руки обе. Весь в труде, в учебе… А находка — близко. Уместилась между точностью и риском, знаньем и надеждой. Манит: «На, возьми-ка. Поймана. В порядке». И — вывернется мигом, и сначала в прятки! Но Макар — за нею: — Вырву, завладею! — Та — в страницы мигом, а он за ней по книгам, по следам спектральным, по карьерам скальным и раз в ночную смену взял прижал к мартену! Про секрет находки в центр уходят сводки. Сильно печь нагрета! Варит, не тревожит. Только суть секрета автор знать, не может. Свод румяно-розов. Вниз — процент износа. И руку жмет Аносов. — Добре. Нет вопросов. И мы кончаем повесть поговоркой ходкой: «Где ведется поиск — водится находка». Если поиск труден, ищущему — слава! Слава нашим людям трудового сплава! Эпилог
Только что пришел поезд в город южный. Звон стрекоз и пчел закружился, дружный. Вышли на вокзал два юнца в фуражках, с будущим в глазах, с «Р» и «У» на пряжках. Взялись за ремни легких чемоданов, о пошли они в гору, в город Жданов. Клены с двух сторон и — с голубем афиши. Ясно — это он, год грозы нависшей. Год борьбы за мир, когда лист Воззванья плыл вокруг земли, шел из зданья в зданье. Год, когда сквозь ночь взвыли батареи, год призыва: «Прочь руки от Кореи!» Год, который нес красный флаг, шагая от болгарских роз к тростникам Китая. Жизнь и труд — ценой битв в защиту мира, выдержки стальной коммунистов мира. …Тихие дома. Рокот стройки новой. И завод с холма улицы Садовой. Мальчики стоят. Им дымки застлали яркий, как театр, корпус Азовстали. С пламенем свечей, вечных и бессонных, с плавками печей четырехсоттонных. Выставил гигант вдоль реки сифоны и в сотню труб — орган для своих симфоний. Комсомольцы — здесь. Место им готово. И у двух сердец шелест двух путевок. Здесь расскажут им о конце Мазая — как окутал дым сорванное знамя; как враги, стуча в буквы молотками, имя Ильича сбросили на камни; как в годину бед полз Мазай под стену с миной в цех к себе, к темному мартену. …Протянув очки, на пыланье пляски смотрят новички в куртках сталеварских. Тут расскажут им неподдельно, просто, как неколебим был он на допросах. Враг ему: — Дадим домик, денег груду, будут «господин» называть вас всюду… Но ни за мильон долларов и марок не отдал бы он славы наших варок! Жизнь и ту не взял, отстранил, как плату. Слова не сказал мучившему кату… «А у меня — страна! Мир — на все века мне!» И хранит стена запись острым камнем: «Мучил? Ну и что ж вымучил, ничтожный? Можешь? Уничтожь! Тоже невозможно…» И с вниманьем глаз, грустных, беспокойных, слушают рассказ новички на койках… Как без слов шагал, пленный, босиком он и в глину большака ставил ком за комом ноги, и земля липла к ним, слеплялась, так она сама за жизнь его цеплялась. И он шагал, таща комья глины вязкой, и не замечал, что по бокам две каски. Вел его конвой лагерем, за стены. И вдруг разнесся вой, жалкий вой сирены. И в последний час по дороге к яру вновь увидеть нас удалось Макару. Встал у ямы он. Но, разбросав рассветы, с неба роем солнц спрыгнули ракеты, и на штаб врага, запылавший, яркий, грянул ураган бомб советской марки. Шел родной металл с песней: «К югу! К югу!» И Мазай шептал благодарность другу летчику, что круг развернул в наклоне и «спасибо, друг» слышал в шлемофоне… В громе бомб уже был не смертник пленный, здесь, на рубеже, мастер встал мартенный. Он ценил на глаз мощь, удар металла, и это его власть штаб врага взметала! Над Мазаем — дым, взрывы землю рыли. А враги под ним прятались в могиле. Он стоял один и плевал в глаза им. Он — непобедим. Он — земли хозяин!.. Но когда в него впились злые пули — скорбью огневой стены полыхнули. И когда штыки повернулись в теле — говорят, гудки заунывно пели. И когда тот ров враг сровнял с площадкой у друзей с голов ветер сдунул шапки. И стоял Мазай в наших долгих думах, в мыслях и в глазах партизан угрюмых. …Видите, сейчас — смел, в себе уверен — он стоит у нас среди клумб на сквере. Выплавлен в огне, из металла отлит. И со скамейки мне виден его облик. Просто вышел в сад подышать — жара ведь! А печь — его краса — продолжает плавить… Смотрят новички на очки под кепкой, на его зрачки, на губы крупной лепки. И в лучах косых никнут от печали на фуражках их молотки с ключами. Только что печаль? Вам — ворота настежь! Завтра вас к печам ставит старший мастер. В цех! С огнем сдружись, молодое племя! Здесь не гаснет жизнь, здесь не молкнет время. Слышите — гудок? В кленах вся дорога… Вот и эпилог. Но жизнь — без эпилога. И ребята в цех входят, продолжая ради счастья всех — труд и жизнь Мазая. ЕЗДА В НЕЗНАЕМОЕ
Поэма (1950)
Поэзия — вся! — езда в незнаемое.
1
Политехнический музей. Киоски. Трамвай. Афиша: «Маяковский». Закончен вечер. Сто ступенек вниз. Спускается, затолкан ожидающими. Углами рта окурок до огня догрыз. Вперед глядит глазами обжигающими. В руке записки. Через руку плед. От двух моторов рвется время дующее. В кармане красный паспорт, и для поездки в будущее закомпостирован билет. Маяковский смотрит в небо предрассветное карими зрачками из бессонных век. Наконец встает. Он едет в кругосветное путешествие навек. Входит. Вслед за ним — тюки авиапочты. Вот сейчас от ног отъедет шар земной. И уже из дверцы самолета: — Вот что: связывайтесь… как-нибудь… со мной! — И уехал. То ли в Новый, то ли в Старый Свет. Писем нет. Десять, двадцать, тридцать, сорок лет… 2
А в газетах есть. Нет-нет, и весть: будто где-то подходил к окну, видели, как в рукописях рылся. Будто он в Испании мелькнул. Роздан был листовками и скрылся. Говорил один мне волк морской. Дым из трубки. Поступь моряковская. — Стали мы в Шанхае. Ходим… Стой! На афише: «Вечер Маяковского»! Автор сам, написано, читает «Левый марш», «Поэму о Китае»! Жалко… Снялись с якоря до вечера. Вечер был… — Я слушал недоверчиво. Я же знаю, что не может быть. Вдруг газетка… В ней одна заметка: «Должен завтра к нам в Кузбасс прибыть…» И верчу я в полночь ручки радио. Наконец поймал! Кузбасс. В многоламповом, гремящем «Ленинграде» он затерялся, баснословный бас: — Тут прежде было голо, тайга и капель спад… Но вот проспектом горы прорезал город-сад!..— Шуршанье слов или знаменный шелк? То пропадет, то вдруг опять отыскан: — Товарищи, я к вам уже пришел, в коммунистическое «близко»…— Но углубился голос в рябь эфира и разошелся в рифмах по сердцам, а я держу журналы из далеких пунктов мира и в телеграммах шарю по столбцам. 3
Фото! Вот он! Вглядимся ближе! Два полицейских скрутили руки в жгут. Запрет приехать! В тот же час в Париже четыре тысячи собрались в зале. Ждут. Что Маяковский не приедет, им сказали, но тем не менее ждут. Но не ждут, что выйдет некто и прибавит на день доллар. Ждут стиха, как знака, чтоб пойти в штыки. Он мне говорил: «Поэт обязан жить, как донор, кровь — из вены в рифму, в сердце из строки…» Как мне надо повидаться с ним, там, на океанском пароходе, где, неуловим, необъясним, он по нижней палубе проходит!.. 4
Пароход? Далеких океанских линий? И запрос летит на сотни кораблей. Это некто Клей узнал его в Берлине (родственник «величественнейшего из сигарных королей») Циркуляр спешит, шифрованный секретным кодом, к пароходам, бороздящим волны полным ходом: «…Кличка „Высокий“, волосы темные, следить, разыскать, изорвать и сжечь…» Но мечутся зря Ники Картеры и Пинкертоны. Он взобрался на стул, разобрался в блокноте и начал речь: — Рабочие! Вас ли устроит доля — продаться буржуям за фунт или доллар?.. — И вдруг обрыв, и нет продолжения. Экран телевизора побелел. Лишь несколько строк в статье «Профдвижение» о забастовке на корабле… 5
Значит, отчитал врагов на славу, рассказал всю правду про Москву! Что тут странного, что приезжал на Яву? Разве он в стихах — не наяву? Вот кино. Документальный фильм «Малайя». В первый раз встречают праздник Первомая. Перед сваями поставили подмостки. Хижины у них из пальмовой трухи. Тут вот встретились туземцы с Первым мая… С Мая-ковским… Он читал им первомайские стихи. А одна все это в песне выразила и прошлась перед поэтом в танце. Только этот кадр цензура вырезала: очень не понравилось британцам. Вместо кадра запрещенье в черной раме. «Маяковский» слово в телеграмме. Но никто не верит в смерть в Стране Советской. Верят — занят он всесветною поездкой, разговором с миром, агитацией за мир, с нами, с будущими, с новыми людьми. Он воюет с тем, кто сделал бомбой атом, он перед заводами толпится с пролетариатом и штрейкбрехеру сквозь зубы цедит: — Гад! В демонстрациях шагает, смел и рад. С поездов смеется: — Хорошо поездил я! — Это вот и есть, товарищи, поэзия! Если жить, то только так поэту, — знамя красное неся по кругосвету! Поделиться с друзьями: