Собрание сочинений. Том II
Шрифт:
Первые медленные версты… Удачное завершение многих заискиваний и беготни; эта поездка, вот удобно осуществившаяся – в штабном вагоне – продолжала удивлять и радовать. Я не мог остановить волнения, возникшего сразу после чьего-то решающего согласия. Мысленно пожимал руки, торопился дообещать еще новое тем, кто меня послал, и благодарил других, доверчиво предложивших командировку. Хотелось и этих не обмануть – мы так легко идем на сочувствие, нас покупает успех, и часто только умом знаешь, кому верен, а иногда и ум оправдывает уже созревшую измену.
Чтобы усилить удовольствие, старался вызвать сравнение, как сейчас и как было бы в Петербурге. Там неподвижная скука в моем военном учреждении, беспросветность, отсутствие поддержки и теплоты. Здесь новые, опасные, неизвестно враждебные люди, новый, милый пейзаж – березки, кусты, осеннее болото – и вовлекающее веселье движения к заждавшимся несомненным друзьям, еще вчера недоступным, и к Вале.
Как всегда в ее отсутствии, казалось, что иначе не бывает, что не может она вдруг возникнуть – тоненькая, важная, рассудительная. И заранее любопытной – невозможной и необходимой – предугадывалась перемена отношений. Вале плохо, моя цель вытащить, помочь, и ей нельзя будет по-старому, уверенно-недовольно наставлять.
Иногда проскальзывало другое – забыть о своем, нужном только себе, проникнуться общим. Но то, более цепкое, уже захватило и понесло.
От горячности думалось: кроме времени, препятствий нет, и как же выдержать эти сорок часов. Нетерпеливость вызывала ту безостановочную лихорадку воображения, которая бывает только наедине – после значительной книги, накануне важного разговора, когда надо и не с кем поделиться – которая принимается за вдохновение и должна во что нибудь разрядиться – или потом принижающая долгая слабость.
Незаметно стал искать, как бы наткнуться на искусственное отвлечение – в трудную минуту мы готовы принять любое. Но рядом с поглотившим меня ожиданием все способы и возможности казались вялыми. Спутники, к которым пригляделся – молчаливые, на одно лицо, офицеры, спрятавшиеся в красном тылу – их много тогда перевидал и как-то стыдился. Насильственные припоминания – каждое приводило к этой томительной поездке, к большевикам, к Вале. Фотографии из чемодана, неуместный, хвастливый роман д’Аннунцио… Я изнемогал от напрасных усилий себя успокоить или толкнуть время.
После Москвы, после жестокой пустой ночи и нескончаемого дня на маленькой станции происходила последняя проверка документов. Черный, без фонарей, вечер, шум близкого леса и ветра, грубые сдавленные голоса, на коротенькой платформе, на рельсах, на мокром песке безобразная путаница, тупые вопросы, ответы, рядом шипящий паровоз и отдельно от него на каком-то пути обезглавленный длинный поезд – во всем этом был для меня кусочек риска, смысл, занятость, нетерпение поневоле забывалось.
Невдалеке шло объяснение: комиссар, гадкий, крикливый мальчишка, и дама. Она, высокая, растрепанная, испуганно доказывала, что пропуск правильный.
– Мы вас отправим, мадам, куда следует, там разберут. Вы боитесь потерять время? Ничего, мы ждали дольше.
Он издевался, подражая взрослым, довольный своей находчивостью.
– Послушайте, товарищ, я из отдела снабжения и могу поручиться. Мы вместе брали пропуск.
Я вмешался раньше, чем подумал, потом появилась, чтобы понравиться и довести до конца, льстивая убедительность:
– Вы не сердитесь, что полез не в свое дело, но жаль допустить ошибку. Сами понимаете, нам лучше иметь друзей – особенно в такое время.
Перевести в союзники его не удалось. Мальчишка оказался жесткий, несговорчивый, и уступил со злостью:
– Как вам угодно. Только на случай чего замечу ваше имя.
Я поднял за веревки и скорее понес корзину высокой дамы, чтобы он не успел передумать.
– Вы меня спасли…
– Да, спасли, спасли, – он неожиданно нас нагнал, – и прозевали место в штабном вагоне. Вы забыли отрегистрироваться в комендатуре, теперь поздно. Счастливого пути, господин благотворитель.
Меня не задевала его озлобленность. Попросту было скучно, хотелось отмахнуться. Я взглянул на нечаянную спутницу: беспомощно-близкая в своей тревоге, очень стройная – я вдруг понял, что буду рядом в темноте, и замирающе обрадовался. Не совсем отчетливо мелькало: ей за тридцать, она крепкая настоящая женщина, ничего не предрешаю – тем приятнее, может случиться, что угодно.
Не предрешать – искусство ленивых, не знаю, как у прилежных. Во внезапном, свежем, неизбежном усилии свой особенный напор: еще не наскучило готовиться, предвидеть борьбу, знать, что так именно поступить нужно. А тогдашнюю перемену настроения теперь объясняю просто: есть полоса молодости – я бы сказал, садическая – когда слезы нравящейся хоть немного женщины, чужое грубое с ней обращение вызывают не жалость, как у взрослого, а злорадную отраженную чувственность. Вот и я нес тяжелую корзину незнакомой дамы, измученной, вероятно, избалованной, и предвидел – точно и страшно – ее безвыходное согласие в грязном вагоне, среди спящих солдат.
В вагоне, действительно набитом красноармейцами, был дикий воздух: жарко натоплено и смешанный запах кожи, махорки и потных ног. По опыту утешился – привыкну.
Я бросил вещи в угол на третий этаж, почти сплошной, составленный из верхних полок, взобрался и помог взойти моей даме, всё время тихо благодарившей. Она сняла и разостлала длинное черное пальто, потом вынула другое, непромокаемое, и скатала в виде подушки.
– Знаете, нам будет совсем удобно.
2.
Я лег спиной к солдатам и свободному пространству, оттеснив спутницу в самый угол, и, казалось, мы безмерно отделены от других, всё разрешается и будет неузнано. Обняв ее за плечи, приблизив, я вытянулся грубым деревянным движением. Ни участия, ни сопротивления не было, и только руками – ледяными – она дотронулась до моего лица, причем осталось непонятным, что выражало это прикосновение. Не разобрал также, от чего именно (или от всего вместе) – ощущения ледяных рук, от увиденного вблизи слоя пыли, морщин, забот, от пронявшей насквозь беззащитности или от пугающего стыда, что вот уже подошло – неожиданно для себя я протрезвел и отстранился. В нехорошей безнаказанности всегда чувствуется западня, стерегущая нас опасность, скрытая справедливая месть, и часто мы в последнюю из поправимых минут, подготовив, добившись, слабеем, и вдруг безрассудно бежим.
И нападение и уход произошли так естественно, что мне не могло стать неловко. Повторяю, ее настроение не передавалось. Вероятно, она устала и обессилела, насколько человеку можно, и поддалась свалившейся вовремя опоре, готовая одобрить что угодно. Конечно, дружеская бескорыстная услуга в такой обстановки милее, спокойнее, но уверен – в ней, полуживой, неоттаявшей, никакой перемены тогда не случилось, и дальнейшее не было связано с теми странными минутами. У меня же возникло впечатление своей жертвы, умиленность перед собой, и я как бы оттолкнулся от грубости к благородству и доброте.
Вскоре записал наш ночной разговор и, недавно перечитав, удивился, сколько припомнил сверх записанного. Еще более удивился, как это непохоже на меня, обыкновенного и теперешнего. Но не стыжусь ни одного слова, одобряю, даже грущу – значит, не кривляние, не ложный подъем, и я бы мог остаться таким – лучше, мягче, терпимее себя. Вероятно, если бы женщины и обстоятельства вдохновляюще поддерживали, а не заставляли настораживаться, всегда бояться незаслуженной грубой выходки и шаткости каждого отношения, я бы выровнялся по той, оказавшейся исключением, ночи.
Много говорено про наши возможные «образы», их сочетания и случайный выбор. Но страшно знать одну такую свою возможность, самую нужную, навсегда утерянную и всё же несомненную, раз ее так скоро вызвало первое женское доверие.
Мы говорили тихо и легко – от простого благожелательного усилия обоим сделалось удивительно ловко. Незаметно, кажется, сразу рассказали друг другу о себе. Выяснилось, что моя спутница – баронесса Бернсдорф, у нее недавно убили мужа, вероятно, нелюбимого, ей некуда деться и пришлось отправиться в один со мной город – к сестре.
– Не понимаю, кто хуже и кто лучше в этой резне. Ужасно, что убивают. Я шесть лет слышу – того убили, и того, и еще новых. Родственники, мальчики, которые ухаживали, все подряд. Первый, помню, наш кучер. Неужели не вмешаются, не заставят остановиться?
– Но ведь теперь кто-то один начал, одна сторона.
– Может быть. Вы, вероятно, правы.
– А меня вы не приняли за большевика?
– Сами знаете, что нет. Но неужели вам это важно?
– Странно, как у вас, женщин, нет чувства чести. Нам, конечно, важно, где и с кем быть, и отчасти из-за ответственности перед такой, как вы.
– Что же, мы должны поощрять – рыцари и дамы. Но это скверная выдумка моих разбойничьих предков. Я и сама раньше не понимала и восхищалась. А вы очень милый и совсем не вояка, как хотите казаться, как вы все хотите казаться.
В иных условиях меня бы это задело. Но то, что она, уютно приподнявшаяся на локте, потеплевшая, рядом, невольно смягчало, сближало, наши мнения перемешивались, искали общего, я забывал, что ее, что сам думаю, нам хотелось поощрить, принять лучшее у другого.
Постепенно привык к темноте и подробно разглядел: взволнованный больной румянец, карие, чуть навыкате, разгоряченные глаза, темные, с сединой волосы. На руках, на лице, на черном платье копоть от дороги – это не унимало возникшего опять влечения, иного, не требующего и беспрерывного. Так бывает: если чувственность выйдет из нежности, она терпеливая, ищет душевной близости и боится помешать. Притом каждая следующая степень душевного схождения, всё, что трогает, ею усиливается, она – как фон картины. И одинаково в любви и в тех несчастных случаях чувственной нежности, которые вне любви.
Разговор продолжался сам собой, то опережая нарастающую близость, то в стороне, то становясь отдаленным ее отражением.
– Вот вы так цените доброту, отдачу себя другому – почему же вам не по душе жертвенность, жертвенная борьба, пускай ошибочная.
– Не знаю, надо иначе. И потом, каждый надеется, что именно он уцелеет.
– Пожалуй, да. И еще в одном вы правы – раз борьба, нет смирения. А главное, мне удивительно не хочется спорить. Как странно и уютно с вами, точно всё это для нас подстроено, и мы нечаянно прилепились к чему-то большему.
– Боюсь минут и секунд – вот-вот оборвется. Когда вдвоем хорошо – сколько раз замечала – входит третий, и с ним у одного непременно будут пересмеивания. Они ужасно обидные и отнимают всё, что было. Но вам я решила верить.
– Конечно, верить. Я не только вас не огорчу, но из-за вас и другие… Вы улыбаетесь – слишком сладко?
– Нет, говорите – мне невероятно спокойно.
Она выразила и мое состояние: спокойствия, благотворного отдыха было больше, чем значения в наших словах, однообразных и случайных. Всего не стоит передавать. Как счастливая полоса любви, всякое умиленное согласие облагораживает, возвышает, но и беднит: в нем мало оттенков, еще меньше противоречий, и неоткуда брать выводы. Между тем память какие-то выводы приписывает и нелепо преувеличивать – из-за дурного настоящего, из-за той незабываемой внутренней дрожи, которая каждому душевному движению, каждому легковесному слову придавала в свой час видимость смысла. И всё же повторяю: в таком безукоризненно надежном согласии, в длительной верной поддержке находишь другое – то, чем стать, окраску последующих отношений.
Эти мысли пришли теперь. Тогда я только мог наслаждаться подаренным неожиданно покоем, тихой поддержкой, отсутствием всегдашней придирчивой озлобленности.
Постепенно обозначалось утро – тоненький, пронзительно холодный свет. Поезд ненадолго остановился, солдаты вылезли, наш этаж почти опустел. Ночной уют разрушался. Мы прикрылись моей шинелью до глаз и, вздрагивая, жались друг к другу. От этого влечение росло и приказывало что-то наверстать. Неискренно с собой и вполне убедительно я предложил поцеловаться, по-доброму, надеясь на чудо и зная, что оно невозможно: моя спутница не поможет, я сам связан прежним бездействием, и к тому же, случись чудо, оно и моему успокоению напортит. Все-таки двойственно – и нежно и скрыто-остро – ощутил ее полные теплые губы. Казалось диким больше не встретиться. Чтобы обеспечить себя и самому ничего не предпринимать, одолжил ей книгу д’Аннунцио и указал, забыв о непоследовательности, Валин адрес. Мы говорили еще долго – чем более светало, тем тише.
– Вы все-таки мало обо мне знаете. Я была когда-то проще и веселей и редко задумывалась, а теперь всё кажется неспроста. Вот на днях испугалась: в трамвае старуха, настоящая ведьма, маленькая, горбатая, и на груди огромная эмалевая брошка – голая до талии женщина, прелестная, с распущенными волосами. Что это значит?
Следовало оправдать доверие к моему мужскому всезнанию. Я мог объяснить, что в таком наивном противопоставлении опасная сила, которую люди вызывают нарочно – с целью, по капризу, иногда по безумию. Напрашивалось, что и у нас случайно вышло похоже – тот же странный разбег от противоположного – от грязи кругом, от гадкого времени, от моего первого решения – и тем более по-иному кончилось. Но мысль, уже избалованная, усыпленная долгим мягким поддакиваньем, предпочитала лениться и путаться. Вместо ответа прижался, и опять показалось, что всё объяснено.
– Неужели ошибка? Ну, увидим – вы такой или ночь такая.3.
С Валей очень скоро стало, как всегда. После первой радости и благодарности незаметно вернулись маленькие обиды, нападения, трусливые уступки. Мы оба помнили о том, трудном, на что я вызвался для Вали, она – голой памятью, я – по новому горячо, почему-то теперь надеясь и требуя. Но никакие заслуги или усилия не могут изменить установленных прежних отношений, не прибавят любви, если к ним не примешается кусочек того, еле уловимого, что влияет на любовную ответность, и чего у меня с Валей никогда не было.
Опять приходилось завоевывать каждое одобрение, каждую улыбку старанием почти сверхсильным, заставляя слушать остроты и наблюдения и непрерывно восхищаться. Если слабел, Валя сразу морщилась – она ко мне справедлива, но придирчива, и не прощает ошибок. По-прежнему для нее одной копил выигрышные выражения и часто наедине, как писатель без тетради, гнал мысли, боясь, что забуду, что они пропадут зря.
На этот раз, чтобы не признать моей ловкости и заботливости перед буржуазным, чересчур напуганным мужем, случайно без нее проскочившим за границу, Валя даже не всегда была справедлива. Она нарочно не пускала со мной обеих своих девочек – нельзя доверить – и высмеивала планы о себе, соглашаясь как бы вскользь.
Все-таки мне повезло – я вынужденно поселился у Вали и мог быть с нею, сколько хотел – без ревности, без соперничества и борьбы. Конечно, распределял время, чтобы не упустить возможного получаса с ней, и удивлял несуразными свиданиями почтенных людей, принявших меня всерьез и, пожалуй, несколько снизу вверх – с ними поневоле установилось соотношение провинции и столицы. Вообще, многое сбылось, о чем мечтал в начале поездки – лестные разговоры, довольство собой, возвышение перед Валей.
Прибавилось еще приятное обстоятельство: по тогдашним условиям Вале приходилось меня кормить, волноваться, достану ли пайки, спрашивать, вкусно ли она приготовила. К ней же обращался, прося пришить пуговицу или утром разбудить. Правда, мы и раньше не стеснялись, сохраняя меру, но теперь доброе сближающее товарищество оказалось единственно разумным, а разумное для Вали свято. Она выполняла всё несколько удивленно, иногда сердясь, для показа, для меньшей чувствительности, иногда – с искренней злостью. Меня ее заботы окончательно подчинили, лишили последнего сопротивления и независимости, я следил за каждым своим движением, чтобы не испортить, а особенно боялся смешного.
Кажется, на другой день после приезда Валя сообщила, что в мое отсутствие была «некая кикимора в черном», очень хотела меня видеть и оставила роман д’Аннунцио: – «Ты уж постарался ученость показать». Я, конечно, не мог ничего объяснить про ночное знакомство. К тому же, попав, хотя и в чужом городе, но благодаря Вале, в давнюю, продолжающую прежнее, колею – я всякое отступление от этой колеи припоминал, как сон, а лица, в нем снившиеся, становились призраками. Правда, во многом хотелось разобраться и знал, что разберусь, но из-за приятного спокойствия, из-за Вали – позже.
Пока же радовался, что освобожден от последствий приключения, навсегда конченного, от этой лишней и мрачной женщины, и что еще более целиком остаюсь с Валей. Раскаяния не явилось – мы так естественно ради одной жертвуем достоинством другой, и своим, и негодующе удивлены только, если жертвуют нами.
Рассчитал я неверно: «мрачная женщина» пришла еще раз, через неделю, во время нашего ужина, и я же ей открыл дверь. Она была, конечно, в черном, большая, очень грустная – я мельком подумал о нарядной Валиной бодрости. Но немедленно стало безвыходно. Валя из столовой нетерпеливо кричала: «Кто там?» Повести пришедшую туда, на посмешище, соединять вовне двух женщин, столь для меня разнородных, нужную и скучную, живую и мертвую, эту предать и все-таки не избавиться от многодневных, легко добивающих колкостей было немыслимо. Пройти в мою комнату, где Валя тоже нас прервет и потом, вечером, найдя к чему, другому, придраться, поссорится и замучит – выходило еще страшнее. С досадой думал: хоть бы мы случайно встретились на улице, не в спешке и без Вали – я бы сумел объяснить, доказать, уменьшить обиду. Но так лишь возрастала нелепость положения, я отвечал Вале «сейчас, сейчас» и бессмысленно оправдывался перед гостьей: «А мне сказали, что вы уехали».
Она, вероятно, только теперь увидела перемену и смутилась больше моего. Помню, что посмотрела прямо, очень выразительно, не стараясь скрыть страдания – и вышла. Впоследствии в ее выразительном взгляде уловил переход от упрека к гордости и откуда-то возникли скомканные, сконфуженные ее слова. Боюсь, что это – обычное округление событий, которое так неразъединимо сливается с ними в памяти. С Валей неожиданно обошлось легко, и вечер, как почти все вечера, мы провели за картами – шутливо и уютно.
Но воспоминание о бедном взгляде заставило добросовестно восстановить всю поездку – лихорадочный пыл вначале, поиски разряжения, как незнакомая женщина его дала и грубость сменилась добротой, может быть, случайной, приготовленной для другой, которая одна и выиграла. И верно: благодаря столь нужному, счастливо найденному отвлечению нетерпеливая нежность к Вале не ослабела и не распалась. И сколько ни возмущало неравенство, особенно в возможном применении к себе, я натыкался на простейшие законы любовно-животных отношений: кому-нибудь суждено быть до конца в выигрыше, другому – до конца жертвой, и никого не уравнивает произвольное чередование ролей.
Еще упрямее старался думать, почему мне выпал трудный опыт с Валей, а не мягкая возвышающая верность этой новой, с которой было целую ночь безукоризненно и могло так остаться навсегда, если бы не Валино существование и не моя с Валей встреча и связанность. Но тут уже конец всякой пытливости – и только страшно.Мечтатель
1.
Мне случайный знакомый, мальчишка, рассказал, что Вы в Петербурге, среди немногих, кому повезло, что Вы по-прежнему изящны, у Вас те же и новые друзья, и с ним как раз частая переписка. И мне пора назвать себя, довести до Вас странную тайну, сохраненную в трудные, невыносимо грубые эти годы.
Ведь должно кончиться чудо Вашей затянувшейся молодости – простите за правду, Вы умная. И мне давно время постареть, опуститься, не ждать. Пускай трогательным, но ненужным, смешным было бы наше позднее объяснение. А так всё же видимость достоинства и надежды.