Сочинение
Шрифт:
— Послушай «Пинк Флойд». Высокая штука.
Грянула музыка, разом сметая все другие звуки. Макс расслабленно прилёг на кровать, поглядывал на Серёжу с доброй, чуть усталой улыбкой, словно спрашивал: «Ну что, нравится, старина?». Против этого взгляда невозможно было устоять — верилось, нет лучше друга на свете.
«Понятно, чем покоряет он девочек, — думал растроганный Серёжа. — С Максом просто. С Максом весело. У него тысячи тем для разговоров. А когда надоедает всё, он включает музыку или сам берётся за гитару. И смотрит тебе в глаза так преданно, так чисто и правдиво…»
— Макс, — сказал Серёжа. — Демьян совсем обнаглел в последнее время, точняк? К субботе, говорит, напишешь мне сочинение…
— Совсем обнаглел, — как эхо, отозвался Макс без всяких, впрочем, эмоций.
— Лёку Голубчикова превратил в холуя. Ну, Лёка… сам виноват… А эти ходят по школе с Упырём, как короли. Дать бы им разок по рогам!
— По рогам! — решительно повторил Макс и подмигнул Серёже.
Серёжа приободрился. Он знал, что Макс не подведёт. Макс всегда был настоящим другом.
— Если ещё Зубик с нами… Втроём мы отделаем Демьяна, только так… А?
— Конечно, — просто сказал Макс. — Но хочешь дружеский совет? Не лезь в бутылку. Напиши ему по-быстрому сочинение. Трудно, что ли? Рука отвалится? А то набежит шпана со всех окрестных дворов, выкручивайся потом. Витёк парень неплохой, с ним можно ладить.
У Серёжи отвисла челюсть.
— Ну да, поладил один такой! — выкрикнул наконец тонко.
Нет, Макс нисколько не изменился. Никогда его не поймёшь: минуту назад, казалось, всей душой — и на тебе! Поворот на сто восемьдесят градусов. Рассчитывай на него после этого!
Но странное дело, даже в такие минуты не Макса невозможно было разозлиться всерьёз. Стоило ему только почувствовать, что назревает ссора, как он мигом подлетел к Серёже, насильно поднял с кресла, усадил рядом с собой на кровать.
— Да не переживай ты так! С сочинением — фиг с ним. Что нам Демьян? Соберём ребят — знаешь, какие у меня связи…
Макс обнял Серёжу за плечи, заглядывая в лицо с предупредительностью и заботой старого друга. И вот ещё что — в его поведении не было и тени наигрыша, актёрства. Слова его подкупали своей искренностью — просто нельзя было им не верить.
Только на лестнице, когда с мягким щелчком захлопнулась за спиной дверь, Серёжа подумал, очнувшись: «А всё-таки здорово он меня облапошил. Старый дружище». Но подумал без злости, без обиды, лишь с лёгкой грустью, потому что ясно стало: Макс отпал. И остался один Зубик.
Зубик жил этажом выше. Но подняться к нему сразу не было сил. Серёжа присел на подоконник, нашарил в кармане сигарету, которую прихватил у Макса со стола. В голове гудела музыка, и в ушах звенело, как будто только что выбрался из самолёта. А потом ещё это тоскливое, сосущее предчувствие: «А если и Зубик? Что тогда?»
Внизу, у подъезда, в освещённом зеленовато полукруге возникли лифтёрша баба Паша и Ксения Трофимовна, похожие на снеговиков, которых неведомая сила заставила размеренно, круг за кругом двигаться по двору. Лифтёрша баба Паша, неуклюжая, в огромных валенках и тяжёлом, до пят драповом пальто, запрокинула голову, прижала ладонь козырьком ко лбу и долго вглядывалась: «Кто это там между шестым и седьмым встрял? Уж не фулюганье ли опять, прошмыгнув незамеченно, распивает из горлышка? Нахаркают, нагадят, где ни попадя, убирай потом за ими».
Для острастки баба Паша задрала полу пальто, извлекла милицейский свисток, и прокатились по двору частые переливчатые трели. Но то ли узнала она Серёжу, то ли надоело стоять под снегом на ветру, а на седьмой тащиться, вступать в пререкания сил не хватило — отступилась. И пошагали они с Ксенией Трофимовной неспешно своим привычным, выверенным маршрутом.
С высоты две старушки, исчезающие в снежной кутерьме, казались особенно заброшенными, одинокими, жалкими какими-то. Словно вымер двор, и только они непонятным напоминанием кружат и кружат, то появляясь, то вновь пропадая в метели. И заметил ещё Серёжа, что из многих кухонных окон, расплющив носы о стекло, следят за ними неотступно такие же, как они, старушки, протирают кончиками беленьких платков слабые, слезящиеся глаза.
Вот летними вечерами — другое дело. Соберутся старушки в крашенной голубым деревянной беседке под липами, обсядут со всех сторон обитый жестью узкий стол, и пространство вокруг стола, словно цветущий луг, запестреет оранжевыми, зелёными, сиреневыми их платками. Тут же неизвестно откуда возникнет в центре стола эмалированный тазик с семечками, накрытый чистым передником. И пойдут разговоры о родных деревнях, об отчих разорённых, покинутых избах и об огородах, которые давно уж пора было бы вскопать и засеять («А что, я ещё могла бы обслужить огород», — вставляла тут непременно какая-нибудь шустроглазая старушка), о корове, которую во сне всё ещё гоняют с рассветом в стадо, выломав увесистую хворостину, и встречают на закате, идущую неторопливо, как уставший после работы человек…
А с седьмого этажа, из квартиры напротив лифта, всё неслись, неслись звуки гармони, протяжный, тоскующие, рассыпались по подъезду. Да ведь это же тот мужик, чей балкон в левом крыло дома по соседству с Серёжиным окном. И ему, видно, одиноко зимним вечером в четырёх стенах. И некуда пойти, не с кем переброситься словом, посоветоваться, не у кого обрести поддержку. И ведь станешь рассказывать, просить о помощи — не поймут. У каждого свои заботы, свои печали. Это летом хорошо: распахнул вечерком балконную дверь, шагнул в белой рубахе, в брюках парадных, светло-серых на балкон с трёхрядкой. И пошёл на весь двор наяривать, сыпать частушками: хочешь, не хочешь — слушай! А уж старушки из беседки обязательно подхватят, подпоют. И прокричат оттуда, снизу: «Ну-ка, сыграй нам, Гаврила Иванович, плясовую!..» «Плясовую? Сейчас, мои милые, сейчас, хорошие», — отзовётся обрадованный Гаврила Иванович, растягивая меха. Старушки сбросят с голов на плечи платки и, как в прежние времени, подбоченятся, пойдут, вскрикивая, отбивать каблучками.
Тут и вправду услышал Серёжа частый перестук каблучков. А следом затопали, тяжело печатая шаг. Донёсся женский, удивительно знакомый голос, мягкий, грудной, воркующий. И возникла неожиданно на лестнице в зеленоватом неярком свете Вера Борисовна, мать Голубчика, — оживлённая, сияющая, — а позади моложавый полковник в высокой папахе.
Не спускалась — скользила плавно, едва касаясь сапожками ступеней. Левой рукой, двумя пальчиками придерживала край блестящего вечернего платья, выступающий из-под подола каракулевой шубки. Узнала, приостановилась.
— Серёженька, почему ты здесь, на этаже? Что-нибудь случилось? Заглянул бы к нам. А то забросили совсем моего Алёшку… — И засмеялась отчего-то, погрозила Серёже пальцем.
На миг Серёжа увидел себя её глазами: серенькая кроличья шапка, надвинутая на лоб, замызганная курточка со следами бурой краски на рукаве, вздувшиеся на коленях форменные брюки. Сигарета, зажатая в кулаке за спиной, жгла ладонь, от дыма, который не решался выпустить при Вере Борисовне, кружилась голова, на глаза наворачивались слёзы. И от гнетущей неловкости своего положения захотелось вдруг сделать какую-нибудь дерзость — выдохнуть дым ей в лицо, выругаться, цыкнуть слюной ухарски на блестящий остренький носок её сапожка. В эту минуту он, кажется, понял Лёку.