Сочинение
Шрифт:
Клара Викторовна уходила из школы последней. Ей мало было уроков, да что там уроков, ей мало было дня, она прихватывала вечер, она могла бы работать и всю ночь, если бы не общепринятые нормы.
— Горелов, ты почему не был на репетиции? — поравнявшись с Серёжей, первым делом проговорила Клара Викторовна своим обычным резким, на срыве голосом, готовым вот-вот перейти в пронзительный крик.
И только тут — ведь начисто вылетело из головы — Серёжа вспомнил, что действительно завтра поэтический вечер в школе. Он должен читать Вознесенского. А после официальной части будут танцы. Макс обещал приехать со своим ансамблем.
— Я забыл, — сказал Серёжа тихо.
— Ты — забыл, Фонарёв — забыл, Серёгина — забыла! И так — полкласса. Что же получается, я одна должна за всех всё помнить, всё делать, всё успевать?
Клара Викторовна на шаг опередила его. Она семенила теперь прямо перед ним, натыкаясь спиной на забор, по-козьи подскакивая на прямых ногах. Это было её особенностью, разговаривая, заглядывать собеседнику в лицо.
— Вы, как наши нянечки, привыкли… (Клара Викторович не переносила школьных нянечек по одной простой причине: каждый вечер они любыми способами стремились выпроводить её из класса, где она занималась с отстающими, чтобы закрыть наконец школу на ночь и обрести свободу.) Да-да, как наши уважаемые нянечки. Придут, отсидят несколько часов недвижно, сложа руки на животе, и побыстрее домой, ничего не сделав. На обязанности свои им наплевать. Попробуйте-ка нарушить их покой, если они, кроме себя, не видят никого. Но зарплату получают исправно. Так и вы. Ни знания вас не интересуют по-настоящему, ни жизнь класса. Отсидел от сих до сих. И ладно. И за это ещё надеетесь получить хороший аттестат. Нет, нужно не бояться ставить двойки, снижать поведение до неудовлетворительного…
Клара Викторовна, закашлявшись, внезапно остановилась. Серёжа едва не опрокинул её. В испуге ухватил за плечи руками, придержал показавшуюся вдруг необычайно тоненькой и хрупкой математичку. Так и застыли на миг, невольно прижавшись друг к другу. Сам собою исчез пьедестал, на котором постоянно, как и все учителя, Клара Викторовна возвышалась над ними, бронзовела недосягаемо. Впервые Серёжа увидел совсем близко её лицо. Чёрная меховая шапочка съехала на ухо, выбились из-под неё две прядки негустых каштановых волос, и от этого лицо Клары Викторовны стало по-детски беспомощным. И ещё — нездоровая бледность щёк, слегка припухшие веки, красноватый нос, кончик которого чуть-чуть шелушился.
— Совсем расклеилась я, — сказала смущённо и с каким-то тайным удивлением Клара Викторовна, словно со стороны глядела на происходящее и всё никак не могла поверить. — Кажется иногда, споткнёшься, упадёшь и… конец. — Щёки её порозовели, наливаясь краснотой, и от румянца глаза заблестели особенно ярко. — А мне хворать нельзя. У меня дома мать парализованная лежит, а сиделка только до восьми вечера. И сынишка шестилетний… — Клара Викторовна достала из сумочки носовой платок. А Серёжа стоял перед ней истуканом, смотрел и слушал оцепенело, с приоткрытым ртом: так не вязалась теперешняя Клара с той, привычной, которую они успели изучить насквозь за столько лет. — Да вы ещё, класс ваш, каждый день мне сюрпризы… На прошлой неделе приходила мать Демьянова Вити, плачет… Понять ничего невозможно. Пробовала сама с Витей поговорить — молчит, и лицо пустое. Боюсь за него, и, знаешь, где-то в душе обидно. Надеялась, верила… Ведь способности поразительные. — Клара Викторовна ступила шаг назад, из рассеянного света в синий сумрак, слегка разбавленный белизной, отчего, фигурка её в чёрном, в талию пальто очертилась чётко, становясь на вид как-то плотнее, крепче. Голос её задрожал потерянно на высокой ноте и, не удержавшись, сорвался, перешёл в крик. И Клара Викторовна, теперешняя, обернулась прежней — решительной, деятельной Кларой. — Ничего, вы меня ещё не знаете! Я его за уши вытащу. Всех на ноги подниму! Дайте мне только разобраться. — И стихла. Выступило из синевы побледневшее вновь до прозрачности тонкое лицо, собранное, как в мозаике, всё из остреньких уголков — острый носик, острый подбородок и губы тонкие, остренькие. И опять стояла перед Серёжей ещё молодая, но смертельно уставшая, больная женщина. И глядела на него беспокойными глазами. — Что происходит с классом? Витя, Алёша Голубчиков… И меня вы не любите. За что? Объясни мне, Серёжа.
Никогда ещё ни один из учителей не разговаривал так с Серёжей. Тем более Клара… Казалось, на время они поменялись местами, такое было у неё растерянное и вместе с тем вопрошающее лицо.
Но Серёжа молчал. Разве мог он доходчиво объяснить Кларе: чем больше старается она делать полезного для класса, тем сильнее возрастает среди ребят нелюбовь к ней, ширится скрытое недовольство. «Умотала всех своими идеями, мероприятиями. Суетится… Больше других надо? То ли дело раньше со старушкой Александрой…» И вдруг захотелось рассказать обо всём: о Маркизе, о Демьяне, о Пашке-Упыре, о том, что жить уже невмоготу, потому что во двор вечером не выйдешь, во дворе Демьян с дружками; Ленку Звездину на вечере танцевать не пригласишь — Демьян сказал: «Подойдёшь к ней — убью»; и ещё это проклятое сочинение. В школу идти нет сил, дома оставаться — тоже. Всё равно рано или поздно…
«Что же мне делать, Клара Викторовна?» — чуть не закричал он. Но пересилил себя, стал говорить о том, что в классе нет теперь прежней дружбы, все чужие друг другу, каждый занят только собой, а на остальных наплевать. Пустился в рассуждения об эгоизме — непонятые им, мёртвые слова.
Клара Викторовна не перебивала, слушала внимательно и даже иногда одобрительно кивала. И Серёжа, вдохновляясь, чувствовал себя почти наставником Клары, ужасно взрослым, знающим жизнь, умудрённым её нелёгким, горьким опытом.
Так, разговаривая, прошли до автобусной остановки, встали под деревьями на заледеневшем грязно-сизом бугорке у бровки дороги: видно, когда чистили её широкими скребками уборочные машины, намели. Вскоре показался автобус. С усталым вздохом распахнулись двери. В последний раз оглянулась Клара Викторовна. Лицо её в лимонном тёплом свете, который шёл от фонарей, и от луны, и от огней в окнах соседнего дома, стало мягким, грустно-задумчивым и уже нереальным каким-то. Автобус тронулся, и остался Серёжа один на пустой остановке. Стоял и слушал, как осина с протяжным скрипом прижималась к серому столбу с лампочкой на верхушке, точно жаловалась горько, по-стариковски, искала опоры и поддержки, и из теней их, соединявшихся на снегу причудливым образом, рождались смутно-голубые, колышущиеся очертания женщины, баюкающей ребёнка.
Часть вторая
1
Ночью Серёжа спал плохо: внутри у него, казалось, всё горело, спина, ладони, шея покрывались отвратительным липким потом. Часто он вскакивал с постели и, стуча босыми пятками, бегал на кухню пить холодную воду из синего с белыми щеками чайничка. Не помогало. Подушка была нестерпимо, до тошноты горячей, и простыня горячей, и одеяло.
И опять стоило только закрыть глаза, начинала лезть в голову невообразимейшая чепуха: из зелёных призрачных пятен, которые, то ширясь, то исчезая, скользили по потолку, возникал неведомый холм. И душный запах прогретой солнцем травы. И он на холме, а вокруг незнакомые парни — лица, нависая, белели неразличимо. Шаг за шагом наступали, теснили к краю обрыва. Ближе, ближе… За спиной пропасть, чернота бездонная, непроглядная, пустота, ничто. Закричал Серёжа в последней надежде отчаянно. И… увидел Макса.
Шёл к нему навстречу Макс, а за спиной у Макса хлопал, как парус, выдуваясь, красный лёгкий пыльник с надписью «Ливайс». Приблизившись к парням, с высокомерной ухмылочкой Макс стал им что-то объяснять, стал уговаривать. Но они даже не дослушали. Накинулись со всех сторон, утробно рыча. Зубы обнажились, глазки проступили из белых расплывчатых пятен — щёлочки мутно-жёлтые.
И давай рвать одежду с Макса с сопением остервенелым, И, голого уже, толкнули с обрыва. Почувствовал Серёжа: что-то оборвалось в низу живота, беззвучные рыдания сдавили горло. А Макс полетел в пустоту, как заправский ныряльщик, без плеска, точно нож в масло, вошёл в воду. (И одна только мысль: «Умеет ли плавать?» И крик: «К берегу греби, к берегу быстрее!»). Выплыл Макс, упал на песок. А сверху, как панцирем черепаха, прикрылся своей одеждой — джинсами вельветовыми, розовым батничком, красным пыльником и даже сапожки остроносые на высоком каблуке пристроил. Но согреться не мог. Дрожал, шею тянул длинную из-под одежды. А глаза жалкие, потерянные.
И ещё представлялся Серёже Лёка Голубчиков. Будто бы стоял он в стороне и глядел на Серёжу сочувственным и всепрощающим, каким-то очень сложным и глубоким взглядом. От этого взгляда делалось спокойно на душе, исчезала давившая все эти дни тяжесть, появлялась уверенность. Отступали на время зловещие парни.
А под утро вдруг захохотал, заухал совсем рядом Зубик, корчась от смеха, стал указывать пальцем: «Смотрите на этого… Смотрите…»
Наступила суббота — роковой день.
Завтракать Серёжа не смог — кусок не лез в горло. Мимо недоумевающих, обеспокоенных не на шутку отца, мамы, бабушки: «Вернейший признак — у него пропал аппетит… Уже пятый день… Что он делает? Остановите его! Запустить легко… Последствия, осложнения…» — он шагал к двери, как сквозь строй, вобрав голову в плечи. Скорее к двери, потому что жить с ними, принимать как должное их заботу, любовь — невозможно. Потому что стыд за себя и злоба на всех…
И в то же время словно шепчет кто-то на ухо, дыша жарко, щекоча губами, оплетает, убаюкивает, и тело становится расслабленным, бескостным, вялым, точно после долгого лежания на солнце.
«Ты опозорен, об этом знают все… Выхода нет никакого, начать новую жизнь нельзя. А потому при всех отдай Демьяну своё сочинение. Нате, смотрите, любуйтесь! Пусть сдаёт, пусть тебе ставят двойку — теперь всё равно. Они подумают, что ты трус, лакей. Они станут молча презирать тебя, как Голубчика. Чтобы заглушить тоску, ты начнёшь пить, сделаешься главарём шайки — они ужаснутся, у них волосы встанут дыбом. И вот тут-то ты откроешь перед ними разом свои удивительные способности, проявишь в полную силу свой талант, а он-то останется с тобою навсегда… Ты поразишь их и умрёшь. И пусть они высохнут потом от горя и раскаяния. Пусть чувство вины перед тобой гложет их всю жизнь».