Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Шрифт:
Горький говорил: «Теперь я спрошу; зачем организован съезд литераторов и какие цели ставит перед собою будущий союз? Если только цели профессионального благоустройства работников литературы, тогда едва ли следовало городить столь грандиозный огород. Мне кажется, что союз должен поставить целью своей не только профессиональные интересы литераторов, но интересы литературы в целом. Союз должен в какой-то мере взять на себя руководство армией начинающих писателей, должен организовать ее, распределить ее силы по различным работам и учить работать с материалом как прошлого, так и настоящего».
Пока еще неясно, но слушайте дальше:
«В стране нашей идет работа по “Истории фабрик и заводов”. Оказалось, что привлечь к этой работе высококвалифицированных литераторов весьма трудно... Мы не знаем истории нашего прошлого. Предполагается и частью уже начата работа по истории удельно-княжеских и порубежных городов от времени их основания до наших дней. Эта работа должна осветить нам в очерках и рассказах жизнь феодальной России, колониальную политику московских князей и царей, развитие торговли и промышленности, картину эксплоатации крестьянства князем, воеводой, купцом, мелким мещанином, церковью и заключить всё это организацией колхозов, - актом подлинного и полного освобождения крестьянства от “власти земли”, из-под гнета собственности».
«Нам нужно знать историю прошлого союзных республик... Нам необходимо знать всё, что было в прошлом, но не так, как об этом уже рассказано, а так, как всё это освещается учением Маркса-Ленина-Сталина и как это реализуется трудом на фабриках и на полях, трудом, который организует, которым руководит новая сила истории - воля и разум пролетариата Союза социалистических республик».
«Вот какова, на мой взгляд, задача союза литераторов. Наш съезд должен быть не только отчетом пред читателями, но он должен взять на себя организацию литературы, дело воспитания молодых литераторов на работе, имеющей всесоюзное значение всестороннего познания прошлого и настоящего нашей родины».
Эти последние слова речи и были покрыты «бурными аплодисментами».
Заказ (если не приказ) очевиден и груб. Литература здесь, конечно, ни при чем. Несомненно, в Колонном зале сидят и несогласные. Рты у них прочно зажаты. Может быть, они думают: если бы я был свободен - ответил бы...
Но мы-то свободны. Можем ответить за них, за себя, говорить полным голосом, кричать, наконец... Но мы молчим, давая право думать, что ответить нам нечем, противопоставить нечего. А если так, то, говоря словами Горького, «зачем было городить столь грандиозный огород» - уходить в эмиграцию и трудных 17 лет (семнадцать!), стоя в пустоте, обманывать других и себя, что стоим мы на твердой идеологической почве. Вначале как будто так оно и было. Каждый имел свой «ответ», свое «противопоставление». Но с годами на мировом ли сквозняке, или от нашей неподвижности, идеи выветрились и осталась одна голая - уже иррациональная или чисто физиологическая - непримиримость. Непримиримы... Эмиграция - наше естественное состояние. Отправная же точка стерлась из памяти.
Может быть, я ошибаюсь (о, как я хотел бы ошибаться!) и мы, сделав усилие, - проснемся и обретем голос. Ответим, найдем то веское противопоставление, которое сплотит нас, будем услышаны «там» и миром. Для этого, однако, нужна встряска. К тем надругательствам, которые ежедневно происходят «там», в России, мы так притерпелись, что они уже не производят впечатления. Равнодушие мира тоже не дает резонанса нашим голосам - они звучат как в комнате с мягкими стенами. Мы же сами, предполагается, и так всё хорошо знаем и достаточно чувствуем. А потому какая пользa волноваться. И мы машем рукою на всё. Овладевает столбняк, и мы уже не замечаем, какой беспорядок в нашей комнате, какой пылью покрылись вещи, сколько сору скопилось. Нужна внутренняя большая встряска, чтобы очистить себя от осквернения семнадцатилетней неподвижностью. И я вижу, одно могло бы нас очистить - это всеэмигрантский съезд - не съезд представителей партий или профессиональных союзов - имей партии и союзы деньги, и такие съезды происходили бы ежегодно - но действительно всеэмигрантский, и не съезд, а точнее - собор. Чтобы услышать всех - от старого политика, ушедшего в эмиграцию, бросив в России портфель министра или оставив свою паству без вождя, от политика молодого, ковавшего свои идеи уже в огненной кузне революции, от писателя и до самого заурядного эмигранта - шофера парижского такси, чернорабочего с Цуманского лесопильного завода, жильца ночлежек или счетовода из американского бюро. И, услышав, выяснить, что же представляет собою эта единственная по своей численности эмиграция, какая вера объединяет ее. Установить наш канон, символ веры... От такого собора началось бы новое летоисчисление в истории русского народа. Эмиграция, после периода испытаний и накопления опыта, вступила бы в период действенный - ориентации и натиска, стала бы силою осмысленной и потому– через духовную свою осознанность - и физически реальной...
Ну вот, предложи я громко такой собор, и предложение мое будет встречено смехом одних, безмолвствованием других, прислушивающихся больше, чем к словам, - к смеху. Не надо и предлагать - явно - собор неосуществим. Выводы из этого я боюсь делать. Но те, кто не боятся, пусть разуверят меня в моих сомнениях - это тем легче, что разувериться я и сам рад.
Меч. Еженедельник, 1934, №19-20, 23 сентября, стр.5-8. Эта статья была первым откликом Меча на прошедший в Москве Всесоюзный съезд советских писателей. См. также: Д. Философов, «“Дар слезный” и “нео-гуманизм”», Меч. Еженедельник, 1934, №19-20, 23 сентября, стр.14-16; Л.Д., «Речь Горького», здесь же, стр.17-20; «“Инженеры душ человеческих”», здесь же, стр.20-21; «Что такое “пролетарский гуманизм”», здесь же, стр.22-23. Эти материалы не учтены в статье: О.В. Быстрова, «Первый съезд советских писателей в оценке русского зарубежья», Классика и современность в литературной критике русского зарубежья 1920-1930-х годов. Часть I. Сборник научных трудов (Москва, 2005), стр.122-136.
На «Дяде Ване» (К постановке Чехова в Русской Драматической Студии)
Много раз мне уже приходилось слышать о «неактуальности» теперь Чехова: Чехов-де «устарел, но писатель хороший - прекрасно изображал мертвый быт периода реакции, лишних людей, но для нас это всё анахронизмы».
Жизнь так суетлива и беспощадна, что, как это ни стыдно, некогда было остановиться внимательно на Чехове, пересмотреть его книги новыми глазами, видевшими за последние годы больше, чем может вместить в себя человек. Поэтому, собравшись на «Дядю Ваню», я втайне радовался, что внимательная устремленность зрительного зала даст, наконец, возможность сосредоточиться на Чехове... И вот, скрытая гордость: «Чехов - анахронизм!» мне показалась преждевременной. Когда я жил на Волыни, мне приходилось гостить в именьях или только проходить через именья русских помещиков, переживших на своей земле все войны и революции. Мир за это время успел дважды погибнуть и воскреснуть, а в этих тесных мирках до сих пор История кажется невероятной. В одном таком доме я видел на столе в гостиной приложение к «Ниве» за 1900 год, заложенное стариковскими стальными очками. Политические новости, волнующие мир, здесь так же, как в чеховских рассказах, можно услышать только из уст чудаков, здесь так же пьют, переживают «роковые» страсти и тоскуют по «настоящей» жизни. Конечно, эти оазисы допотопного мира еще не доказывают «актуальности» Чехова, но всё же жизнь русских зарубежных колониек, вся наша эмигрантская обывательщина разве живет «настоящею» жизнью?
Другое дело, если бы жизнь бедная внешне была бы богата внутренними событиями - если бы в нашем сознании, наших душах что-нибудь происходило. Хочется верить, что да - происходит, и, мне кажется, мы подсознательно и верим, живем этой верой - от нее и бездоказательное суждение об анахроничности Чехова. Но не потому ли Чехов может быть и лучшим пробным камнем нашей жизнеспособности и нужности. В чем тайна «лишних людей» Чеховского мира? Не вечная ли неудовлетворенность своим обыденным днем, своею судьбою. «Лишность» явление субъективное. Только сознав, что мое маленькое место под солнцем и есть лучшее для меня место, мое скромное дело и есть мое единственное дело, человек становится «нужным». Апология этой мудрости собственной судьбы дана итальянским писателем Джиовани Папини в его романе «Конченный человек». Папини вырос в значительной мере под влиянием литературы, и весьма возможно, что его «Конченный человек» был ответом на вечную тоску лишнего человека, излюбленную писателями России [296] . Герой Папини - человек заурядный, который долго не может примириться с обычностью своей судьбы. Он мнит себя гением, великим изобретателем, основателем новой религии, пока, пройдя житейский искус, не убеждается в своей заурядности, становится «Конченным человеком». С этого момента жизнь его делается полезной и нужной. Пережили ли мы перелом «Конченного человека», стали ли мы действительно нужными, или всё еще живем в чеховском призрачном мире «лишних» иллюзий... вопросы, которые задает нам, теперешним, Чехов, и мы не можем не ответить на них, если хотим дела, движения истории...
296
Русский перевод романа Папини (1912) вышел в Петрограде в 1923г.
Когда Студия подготовляла постановку «Дяди Вани», говорилось о том, что Чехов теперь не нужен, скучен и никто на него не пойдет. Спектакли доказали как раз обратное - зал был полон. Правда, Студию любят (это к тому же единственный русский театр в Варшаве), постановка В. Васильева трогательно напоминает Художественный Театр, но, может быть, главное еще не в этом... Чехов для нас всё еще не только «хороший писатель бывшей России».
Меч, 1934, №25, 4 ноября, стр.8. Подп.: Л.Г.
Четверостишье Пушкина на станке у Юлиана Тувима
В 47 номере «Вядомостей Литерацких» помещена чрезвычайно интересная статья Юлиана Тувима «Четверостишье на станке» (на станке переводчика). Эта исповедь переводчика тем более значительна, что исповедуется Юлиан Тувим.
Для примера тех трудностей, которые ему приходится преодолевать, разрешая головоломную задачу перевода одного только четверостишья, Тувим рассказывает о работе своей (впрочем, как сам сознается, еще не законченной) над начальными строками пролога к «Руслану и Людмиле»:
У лукоморья дуб зеленый, Златая цепь на дубе том, И днем и ночью кот ученый Всё ходит по цепи кругом.«Начинаю переводить, - пишет Тувим, - всё мое внимание обращено прежде всего на “лукоморье”. Это лук моря, “arcu maris”, т.е. залив. Пленительное слово. Само по себе, независимо от его значения: сказочное, фантастическое, редкое. Даже зеленое, потому что - лук, “молодой лук” и “луг”; наконец, напоминает о свеже-зеленой обложке иллюстрированного русского журнала (довоенного) “Лукоморье”. Так что же нам делать с пленительным “лукоморьем”? Создать новое слово? Lukomorze, lekomorze (lek - лук) или просто lukomor? Nad lukomorem? Przy lukomorzu? Нет, это значило бы идти по линии наименьшего сопротивления, на сомнительную дословность; lukomor же похож на мухомор. Одного залива (zatoka) недостаточно. Слишком обыденно (Пушкин не сказал “залив”, а употребил именно это необычное, необыденное “лукоморье”). Может быть, найдется какой-нибудь подходящий синоним залива. Морской словарь перечисляет: залив, бухта, бугай... Ни одно из них не годится. “Лукоморье”, “луко-морье”... в голове пролетает, как молния, какая-то lukawica... какое-то lukowisko. Нет. Нету таких слов. Могу его выдумать, но в нем не будет моря. Делаю еще несколько луков, наконец испускаю вздох, убедившись в том, что придется расстаться с легендарным “лукоморьем”. Прощай, прекрасное слово. Очень мне тебя жалко, но что делать. Утешаю себя тем, что если бы я остановился на пожертвованном лукоморском неологизме, начало стихотворения звучало бы: “Przy lukomorzu dab zielony”, и тогда в третьей строке я должен был бы отрубить слово в слово: “I dniem i noca kot uczony”, что мне не по вкусу; правда, удобно, стопроцентно дословно, но слишком легко. Не люблю готовых, Пушкиным уже сделанных рифм (зеленый - ученый, zielony - uczony). Со стихом люблю померяться, поиграть с ним в шахматы, искрошить его на кусочки, изрезать, как картонную головоломку, а потом уже трудолюбиво, прилежно складывать кусочек к кусочку, чтобы всё сложилось - преображенное, ополяченное, если не такое же точно (ведь это невозможно), то схожее, как близнецы, а именно бесконечно приближающееся к идеалу совершенства, т.е. к оригиналу. После этих размышлений я решил (с великим сожалением), что будет залив - zatoka. Конец первой строки звучал бы тогда рrzy zatoсе. Что у залива? Зеленый дуб. Значит: zielony dab рrzy zatoсе. Плохо, нет размера, недостает слога. В таком случае: zielony dabczak рrzy zatoсе. Нет. Dabczak - дубочек мне не нравится. Вспыхивает рифма и в третьей строке: noce (ночи). I kot uczony dnie i nocе. Хорошо. Но дубочек - ни за какие блага. Так что же? Вернуться к лукоморью и готовой рифме: zielony - uczony? (О второй и четвертой строке строфы я еще и не подумал, а это новый узел проблем, преград, которые, когда я их даже преодолею, могут разрушить всю постройку первой и третьей строки. Но это после. Пока я борюсь с “врагом”, который окопался на строках нечетных. Четные спят, пока я не разбужу их пером. Бог знает с чем они проснутся. Фантастическая стратегия - твердо и окончательно решаю держаться залива, “дубочек” же вырвать с корнями и - в море его! Но если не дуб и не дубочек, то что же?..»