Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:

Бабушка лет семь, наверное, варила и стряпала, по-прежнему пекла торты и крендели, собирала стол, встречала гостей, обстирывала семью, строчила внучатам бельишко на «Зингере», нянчилась с детьми, писала письма. Складывала тетрадный лист в гармошку, сдавливала на сгибе желтым толстым ногтем так, чтобы отпечатывалась линейка, и постепенно разгибая лист, выводила карандашом посланьице. Это не был, конечно, каллиграфический почерк мужа и сыновей, но, однако, частокол высоких букв не походил на тараканьи бега и читался без усилий. Бабушка страшилась выпасть из мира, стать обузою, и потому вела себя, как зрячая, с прежней энергией и норовом, порою невольно вызывая у людей недоумение. Дескать, не придуряется ли Нина Александровна слепою с тайным умыслом, не ведет ли со всеми какую-то странную свою игру?

Наш кривой темный коридорчик соседствовал с бабушкиным закутом и, когда дела были все переделаны, а энергию больше некуда направить, страшась одиночества больше всего на свете, бабушка ежедень басовито кричала нам из-за дощатой перегородки:

«Тоня, ты дома?!»

Или мама выходила в коридор, стучала в стенку и зазывала: «Нина Александровна, приходите на чай, самовар уже на столе!».

Первое время, пока не освоилась, бабушка до нас попадала долго. Помню, вот я выскакиваю на крыльцо, чтобы встретить, и вижу, как бабушка, уставив лицо в небо, медленно выступывает по мосткам, робко перебирает калишками, боясь свалиться с половицы, пальцами цепляется за шероховатые, морщиноватые бревенчатые стены дома. На ней шерстяная, с чужого плеча кофта, толстого сукна длинная юбка, изрядно обтерханная по подолу, в правой руке бидончик. Не зная, что за нею следят, бабушка скоренько приседает около крыльца, и юбка встает вокруг ног, как колокол. Бабушка напористо «чишкает», из-под юбки бежит ручеек. Вдруг большие обвислые уши встают топориком, бельмастый круглый глаз отражает испуг, и бабушка недовольно вопрошает во тьму: «Вовка, ты здесь?! Я знаю, что ты здесь». Я не отвечаю, стараясь не скрипнуть половицей, отодвигаюсь в глубь сенец, стою, затаив дыхание. Для меня это игра. Бабушка взбирается, перебирая руками ступеньки и далеко отклячив зад, преодолевает порог, помедлив, со вздохом разгибается, нашаривает ручку двери, ведущей в коридор, и вдруг обращается в пространство: «Вовка, своди меня к Антипиным за молоком, конфетку дам. Вот я и бидончик припасла. – Разоблаченный, я прыскаю в кулак, бабушка тоже смеется. – Вовка, дурачок ты, ей Богу, истинный дурачок. Озорник, от меня не спрячешься. Если раньше я что видела, то нынче это же самое я слышу и нюхом чувствую».

Я по-новому разглядываю бабушку и никаких особенных перемен с прошлыми годами не нахожу. Тот же покляповатый нос с большими черными норками, из-под коротко подрубленных жестких волос, присыпанных сединою, выглядывают обвислые желтые мочки ушей, посеченные морщинами. Только погуще, пожалуй, стали черные усишки в углах горестно опущенного рта. Бабушка вдруг протягивает в мою сторону ладонь, – я даже не успеваю отскочить, – цепко хватает за спутанный вихор, притягивает к себе и целует в лоб.

«Ох, горюшко, ты, мое, – она скоро обтяпывает ладонью мои узкие плечики, тонкую спину, словно бы измеряет меня наощупку. – Сколь ты мало, да сколь худо. – Прижимает к своей груди. – Ничего, Володенька, не переживай. Были бы кости, а мясо нарастет. Ну, веди, давай, в дом, а то самовар совсем простыгнет».

«Вас только за смертью посыпать, – „боршит“ мать, прихватывает свекровь за рукав, усаживает на табуретку. – Садись давай. Не свались только. Уж три раза наново подогревала.»

«Ой, Тоня-тоня, всяко век-от наживешься. Было время – и я бегивала с почтовой сумкой на боку, была скора на ногу. А сумка тяжеленная, одной почты сколько, да газет. Уж лишней минуты на стуле не просидела. Сама знаешь. А сейчас ползком да на карачках. Вовка, ты где?»

«Да тут я, бабушка».

«Чаю-то попей. Тоня налей Вовке чаю».

«Да налила я, налила. Успокойся. Что старый, то и малый. Он-то мимо рта не пронесет, не беспокойся.»

«Вот и молодец. Куда бы я без него? Вовка для меня – батожок... Володя-то погиб на войне, а за себя нам его оставил». – Бабушка протяжно вздыхает, привычно поворачивает голову к той стене, где висит портрет отца. Левый глаз зарубцевался совсем, остался один шрамик, правый – бельмастый, словно бы наполненный молоком. Сейчас бабушка смахивает на Кутузова, не хватает только черной перевязи на лицо.

Мать не отвечает, наливает по чашкам чай.

«Тоня, ты мне кипяточка, – просит бабушка. – Крепкий чай на здоровье отражается.»

«А некуда и со здоровьем. Это мне лошадиное надо иметь, – вздыхает мама. – Сам-то погиб, а я надсажайся. Дура я, дура, нарожала столько. И зачем замуж запихалась? Счастливой-то жизни и не знала совсем. Ну с год разве, в тридцать девятом, когда за хлеб не бились. – Подсовывает под ладонь свекрови толстую зажарную баранку и две „манпасеи“. Бабушка долго обтяпывает калач, примеряет к чашке. Нет, не влезает.

«Дай я помогу.» – Мама разломила сушку, половину сунула свекрови в кипяток.

«Зря ты так, Тоня. Жизнь тяжелая задалась, это верно. А у кого она нынче легкая? – бабушка лизнула „манпасейку“, отпила из блюдца водички, пахнущей вареным тестом. – Зато детки какие... Любо-дорого посмотреть. Это разве не радость? Видел бы Володя, какие у него детки».

Бабушка заплакала, мама зло фыркнула:

«Детки-кушают котлетки. Забрал бы их леший. Знатьё бы, ни одного бы не надо. Всё здоровье на них убила, а помощи никакой».

Лицо у бабушки закаменело, пошло пятнами. Значит близко до ссоры:

«Ты-то вот, Тоня, худо-бедно живешь, а сына-то никогда больше у меня не будет».

«А подавись такая жизнь. Хуже каторги».

«Может ещё кто возьмет? – бабушка оттепливает голос – Ты женщина молодая, собою видная, форсистая. А дети. Что дети... Бывает, что и с детьми берут. Может вдовец какой посватает».

«Спасибо, наелась чужих пирогов. Досыта наелась, – с намеком отрубает мама. – Лучше вдовой жить. Хоть никто куском не попрекнет».

Тут братик проснулся, «занявгал», полез из люльки. Волосики льняные осыпью, глазки лазоревые, меж пухлых щечек носик пуговкой, – ну чистый ангел слетел с небес. (Это мама так называет Ваську, когда в добром настроении.)

Я худо слушаю разговор старших, только чувствую, что дело пошло наперетыку, словно черная кошка прошмыгнула мимо стола и укрылась за комодом. Бабушка, зная вспыльчивый нрав невестки, умело заминает назревающую ссору. Опрокидывает на блюдце чашку, кладет окусочек «манпасейки». (Это для меня.)

«Тоня, я тебя не осуждаю. Как получится, так и получится. Знай, я тебя без помощи не оставлю, пока жива. Хотя, какая нынче от меня помощь, когда свет померк, – горько жует губами. – Вова, ты где? Пойдем, сыночек».

У бабушки грубое выразительное лицо революционерки, толстые смоляные волосы, прошитые сединою, коротко подрублены; грубая обвисшая кофта, толстая коричневая юбка с замызганным подолом, на ногах боты. Мама говорит, что в этой юбке бабушка обряжалась во дворе ещё в те времена, когда водила корову. Бабушка никогда особо не фасонилась, ей все хорошо, всё ладно, лишь бы нашлась тряпочка мощи прикрыть. Она улыбается, подставив скудному осенеющему солнцу белёсый глаз. Солнце пробивается сквозь слепоту и оседает на душе благостью, отчего и сердце старенькой от небесного тепла радуется жизни. Бабушка цепкой клешнею ухватила мою руку, наверное боится, что я, пострел, ускачу и брошу в одиночестве посреди городка. У бабушки ладонь корявая, жесткая, как терка для редьки, с грошиками мозолей, с грубыми ногтями, и вместе с тем бережная. Я зачем-то всматриваюсь в её лицо и вдруг замечаю, что на подбородке выметались две волнистые седые волосины. Прежде их не было. Знать, к старости чего только не прорастает на человеке. Мне привычно быть поводырем и я не собираюсь никуда срываться. Я недоросл и щупл и людям со стороны, наверное, кажется, что это одноглазая старуха тащит меня по городку, ещё совсем малеханного: скрашивая дорогу, я порою выделываю «кренделя» ногами, машу бидончиком, и крышка брякает, как коровий шаркунец. Истертые, местами расхлябанные деревянные мостки ещё хранят шелковое тепло, по ним хорошо идти босиком.

Конец августа, но пока стоит вёдро, удивительное для Мезени; вот прогрохотала улицей телега, и за нею протянулся змеистый хвост желтой пыли. Бабушка повернулась в ту сторону, ей всё интересно:

«Проехал кто?» – спросила бабушка деловито.

«Иван Пихто, да мужик в пальто», – хотел загрубиться я, но тут же прищемил язычок.

«Федя „Я“ косорукий жмыхи на скотный повез».

«А-а. Да у него, кабыть, своя фамилия была», – встрепенулась бабушка.

«Зато у него орден с войны».

Поделиться с друзьями: