Современная китайская проза
Шрифт:
«Пусть гложут нас тайные тревоги и беспокойства, обуревают надежды и трепет, пожелаем Фанфан любви и счастья, а сами давай будем беречь свои дни, которых осталось уже меньше, чем прошло. У отца и матери оперившейся дочери не угасло еще чувство, и не станем пренебрегать им, ибо чувство это неотделимо от всей нашей жизни. И пусть у нас, подошедших к пятидесятилетнему рубежу супругов, чувство до конца останется таким же свежим и глубоким, нежным и долгим, неприкрашенным, изначальным, каким оно было сегодняшним вечером».
Перевод С. Торопцева.
ГЛАДЬ ОЗЕРА[54]
Повесть
I
Многое было в его жизни, многое, что трудно себе представить, во что невозможно поверить, — все это было, завершилось и ушло. А мир стоит, и ничто в нем не сдвинулось.
Шестьдесят семь лет — мыслимо ли?! Куда делись годы детства? Молодости? Да и зрелости? Где они? Ведь даже змея ни одного в небо не запустил, не носился, вцепившись в бечеву, по свежей траве за городом, взглядом, духом, всеми помыслами возносясь с ветром в ослепительную высь, и крича, и хохоча, и беснуясь, как всякий нормальный, здоровый, отчаянный парень. Через стену ни разу не перемахнул, не забрался на крышу или развилку дерева, не страшась ни подзатыльников за порванную рубаху, ни мохнатых гусениц, до крови обжигавших лицо ядовитыми волосками. Детство — оно, говорят, должно быть ловким, как белка, бесстрашным, как пантера. А он сжимал окоченевшими ручонками печеный батат, дожевывая по дороге в школу; он слушал отжившие мамины рассказы о волке, переодевшемся в бабушку, о глупом зяте, случайно превратившем тещу в старую свинью; лишь в новогоднюю ночь он взрывал хлопушки и весь год жил ожиданием следующих взрывов… Вот так, а мальчишкой ему больше не бывать.
Пятилетним он не сознавал, какое это сокровище — пять лет, в девятнадцать не задумывался над очарованием своих девятнадцати, в тридцать пять (а было это в 1949 году) полагал, что не состарится вовек, в пятьдесят два (этакий пятидесятидвухлетний живчик!), когда великая пролетарская культурная революция начала присматриваться к нему да испытывать, а две «веры», в народ и партию, поддерживали его в этом состязании на стойкость с самим временем, он радовался, оставляя позади еще один день. Молил время ускорить свой бег, чтобы канули в прошлое тяжкие, темные дни. И пришел победный октябрь 1976 года, они воспрянули, разом скинув с плеч десяток лет; Сюмэй захотелось купить себе новую расшитую стеганую куртку. «И вновь мы молоды!» — радостно воскликнул он, когда после десятилетнего перерыва вместе с Сюмэй, сидевшей справа, председателем комитета и его женой, сидевшими слева, вновь услышал Го Ланьин в роли Седой девушки.
И он понесся по параболе, как снаряд, в океане времени, к сегодняшнему дню опустившись — или нет, лучше сказать: достигнув вехи «шестьдесят семь».
Шестьдесят семь не столь уж и пугающая цифра, если бы не внезапный уход из жизни Сюмэй. На шесть лет моложе, маленькая, со спины прямо женщина в расцвете лет, с ясными глазами на овальном, как гусиное яйцо, лице. Поражала чернота ее волос — если, конечно, не присматриваться, но ведь было-то ей за шестьдесят. Любила посмеяться, поболтать тонким голоском. Все считали ее крепкой и отнюдь не старой. Обманчивый вид здоровья создавал румянец на щеках. А ведь было это симптомом гипертонии и сердечной недостаточности: как же он-то не понял?!
Горда была «до смерти», как он говаривал, и стыдилась собственной слабости. Бывало, оденется не по сезону, дрожит вся, но, стоит кому-нибудь подойти с заботливым вопросом, отрежет: «Не замерзла». Бывало, не успеет пообедать, но неизменно твердит: «Не голодна». Бывало, глаза слипаются, лоб в холодной испарине, но, через силу улыбнувшись вниманию, произносит: «Не устала». Куда бы ее ни направили, все исполняла безоговорочно: «Никаких трудностей, нет проблем».
В то мрачное десятилетие[55], чтобы выжить, надо было ловчить. Ловчили все, и плохие и хорошие, важно было — ради чего. Если ловчит, «топя» других, — дурной человек. Чтобы спастись — нормальный. Если ловчит, увертываясь от жала ультралеваков, укрывая товарищей, друзей, добрых людей, — это нравственно. И когда кто-нибудь на собрании витийствовал по-газетному насчет «критики Дэн Сяопина», а, вернувшись с собрания, в кругу близких друзей поносил Цзян Цин, лишь безнадежный индюк или откровенный прихвостень «банды четырех» мог обвинить такого человека в «двурушничестве».
Сюмэй вовсе не умела ловчить. Вот и натерпелась. Она руководила одним театральным коллективом, который Цзян Цин сделала «объектом» своего внимания. И вскоре всем стали известны слова Цзян Цин: «Чэнь Сюмэй — мой смертельный враг…»
Дальше — пробел. Даже Ли Чжэньчжуну не рассказала. «Ничего особенного, — отстранение улыбалась она. — Разве не видишь, со мной все в порядке? Пока не поседела!» Но седые волоски уже появились, и она, Ли Чжэньчжун знал это, тайком выдергивала их. Как-то он намекнул ей, что уж лучше не дергать, а просто покрасить, так она рассмеялась: «Что, это уже не будет обманом?»
Лишь после того, как на два дня свалилась с сильнейшей головной болью, Ли Чжэньчжун смог заставить ее сходить к врачу. Повел насильно, отложив все неотложные дела, к самому известному терапевту, заведующему отделением самой известной клиники. Этот облысевший, толстый, небольшого роста, с утонченными манерами, солидный доктор обучался в Германии. Он терпеливо выслушал все, что они изложили ему, противореча друг другу: Ли Чжэньчжун утрировал серьезность симптомов, тогда как Сюмэй старалась краски смягчить.
Душа врача — бесстрастная водная гладь. Обучавшийся в Берлине доктор, вежливо улыбаясь, невозмутимо осматривал Сюмэй. Будто не живого человека, а фрезерный станок. Ли Чжэньчжуна передернуло. С тех пор как разгромили «банду четырех», люди стали постепенно привыкать к горячей откровенности и добросердечию.
Закончив осмотр, однако, старик начал нервничать и даже слегка заикаться. Состояние, сказал он, неважное, особенно тревожит давление: слишком мал интервал между диастолой и систолой, а это дурной знак. Сюмэй необходимо немедленно оставить работу, чтобы полечиться.
Выйдя от врача, Сюмэй, как нарочно, почувствовала себя лучше. Решительно отпустила машину, чтобы пройтись пешком. И улыбнулась Чжэньчжуну:
— Ну его, он мерит китайцев немецкими мерками, придавил его гранит заморских наук. Вот возьми одежду: три года новая, три года ветшает, но подштопай — и еще на три года. А мы, люди? Десять лет в порядке, десять — болеем, а потом еще десять — кряхтим. Лет тридцать еще протяну! Хочется увидеть, что принесут нам четыре модернизации! Ты о себе позаботься, больно смотреть, как ты с желудком маешься!
Полдня они препирались, после чего она все-таки согласилась осенью поехать на юг в санаторий.
Было это в прошлом году — в июле восьмидесятого. В ноябре она действительно отправилась в Цунхуа на горячие источники. «Здесь, в санатории, — писала оттуда, — такая тишина, что голова моя, похоже, кружится еще больше, и в глазах рябит; продержусь от силы месяц, нет, дней двадцать и вернусь домой…»
Ли Чжэньчжун бросился к телефону, убеждая ее «подремонтироваться» на курорте. Однако и двадцати дней не прошло, как ему позвонили: Сюмэй без сознания — кровоизлияние в мозг.